— Ну-ну, — протянул тоскливо, со страхом Синюков, — Прокопочкин, не пугай нас. Нет, уж лучше, пожалуйста, не пляши. Не задорь. Ради бога, не пляши! — Синюков облизал воспаленные губы и добавил плаксиво, но уж без страха: — Ну и чудила ты, Прокопочкин.
Первухин насупился, сел на койку и принялся нервно крутить черные усики. Монашек вылез из-под одеяла, надел теплый халат, туфли и, прижав раненую руку к сердцу, стал ходить вдоль койки. Алексей Иванович и Семен Федорович лежали неподвижно, как колоды. Только у первого сипело и хлюпало в груди. Шкляр читал журнал «Лукоморье». Синюков, держа раненую руку на подушке, возле лица, лежал с закрытыми глазами. Морозова не было: он с сестрой Смирновой уехал в рентгеновский кабинет. Тишина. На улице медленно падал крупный синеватый снег. Он навевал нежную грусть на меня, и мне становилось от нее лучше, спокойнее.
— Тогда, Прокопочкин, скажи: почему тебе так весело? — нарушил молчание Первухин. — Жена, значит, ничего не прислала?
— Ничего, — отозвался Прокопочкин. — Времени у нее еще много, торопиться ей не надо. Думаю, пришлет. Она очень красивая. А красивые женщины, сам знаешь, всегда чутки к страданию ближнего, самоотверженны.
— Думаешь, Прокопочкин, что у красивых женщин и сердце красивое? — не унимался Первухин.
— Конечно, — подтвердил Прокопочкин и пояснил: — Если бы у красивых были уродливые сердца, то и красота их была бы безобразнее. Мне кажется, что каждый человек освещает свою наружность светом сердца. Если свет сердца мутен, то и лицо…
Шкляр отложил журнал в сторону, пристально поглядел на Прокопочкина. Синюков открыл глаза и, улыбнувшись, опять их закрыл. Меня же слова шахтера заставили задуматься.
«А это, пожалуй, верно», — решил я и тут же вспомнил близких мне людей, которые подходили под его определение.
Семен Федорович и Алексей Иванович лежали все так же неподвижно: они, кажется, не обратили никакого внимания на слова Прокопочкина. Первухин просто опешил от их необычайно странного содержания.
— Не бреши, Прокопочкин! — побледнев, крикнул он. — У меня жена — королева-с. Ты ахнул бы от ее красоты, если б увидел ее. У нее не щеки — зори. А какие, Прокопочкин, глаза! Я таких бархатных глаз ни у одной женщины не видел. Словом, красавица. Ангел, в котором я не чаял души. И что же, доложу я тебе, стервой оказалась. Да-с. Когда я был в запасном батальоне… в городе Данилове, она придерживалась супружеского закона: боялась… я на фронт, а она побоку закон божий. Да-с. Я кровь свою лью за родину, а она — с купчиком катается на рысаке. — Первухин подумал, потом сердито прикрикнул: — Ты мне, Прокопочкин, о нутряном свете красивых баб не ври! Да-с, не ври! Моя расфуфырия, туды ее… таким светом светила, что я тогда без ума, надутым индюком ходил вокруг нее. Нет-с, ты больше не говори о красавицах. Не говори, а то я брошусь с пятого этажа, ты, Рязань косопузая, будешь отвечать за бесславную гибель взводного Первухина перед его начальством.
— Откуда ты взял, что я из Рязани?
— Красота, черт бы ее взял! — не отвечая на вопрос Прокопочкина, воскликнул возмущенно Первухин. — Вот она где у меня! — взвизгнул он и, приложив ладонь к сердцу, умолк, покачал головой и более спокойным голосом заключил: — Эх, как вспомню, братцы, свою Людмилу-с, представлю ее себе, как она променяла законного супруга на купчика, так и покроюсь весь испариной.
— Горе у тебя, Первухин, большое, раз жена нарушила закон, — просипел Синюков, не поднимая головы от подушки. — А горе, как тебе известно, и рака красит, а не только человека. Я знал одного мужика, который не любил лысых лошадей. «Как, говорит, заведу лысую лошадь, так баба и спутается с каким-нибудь парнем или пастухом. Теперь, говорит, поумнел я: лысых лошадей больше не держу на дворе… и в доме стал порядок, закон семьи не нарушается».
— Синюков, ты это к чему привел мужика и лысых лошадей? — побледнев, спросил растерянно Первухин. — Намекаешь на мою лысину? Я не погляжу, что ты тяжело ранен… Не погляжу… Да-с! Если ты не возьмешь своих слов обратно, то я… — Он вскочил с койки, метнулся к Синюкову. — Я тебе, мужик вислоухий, не лысая лошадь, а приказчик первого разряда.
— И я не мужик, а пролетарий из Риги.
— Купцы первой гильдии с почтением пожимали мне руку.
Прокопочкин, не вставая с койки, схватил костыль, стоявший у тумбочки, и зацепил его верхней частью за хлястик первухинского халата, потянул к себе. Первухин, не ожидавший, что его поймают костылем за халат, поскользнулся на паркете и упал. Поднявшись, он поправил халат и обернулся с кулаками на Прокопочкина.
— И ты… и ты за него! — воскликнул Первухин и опустил руки. — Что у тебя, Прокопочкин, за рожа? Не то она плачет, не то смеется? Не пойму. Тьфу! Вон у Жмуркина рожа, — он бросил взгляд на мою сторону, — всегда в одном настроении — язвительна… Даже и тогда, когда он спит. Как это твоя, Прокопочкин, рожа может в одно время и плакать и смеяться, будто ты сразу и муки крестные терпишь и по-детски радуешься?