Викки вынула из сумочки платочек (видимо, условный знак), приложила его на секунду к щеке и стала удаляться. Не успел еще развеяться чудесный тонкий аромат парижских духов, как к нам подошел высокий, стройный мужчина в ладно скроенном спортивном костюме, богатырь с густой черной бородой «а ля Анри IV», в темных очках в толстой роговой оправе. Весь его вид заставил вспомнить шуточную французскую песенку:
— Анри Менье! — представился он. Внимательно нас разглядывая, краткими фразами он разъяснил, что именно нам в первую очередь надлежит делать. Предупредил, что видеться мы будем редко, лишь по мере надобности. Но всегда должен знать, где нас искать. Последнюю, более подробную инструкцию он даст Мишелю, — «старшему группы», — сообщит, как держать с ним связь. На весь этот ознакомительный разговор ушло не более трех-четырех минут. Встреча эта оказалась обоюдным знакомством.
Утром следующего дня мы побывали на рю Гальера, в какой-то маленькой конторе и предъявили данные нам рекомендации, где указывалось, что мы — «достойны доверия» (подписаны они были незнакомыми нам фамилиями). И мы получили направление в бюро по трудоустройству на Кэ д’Орсей.
Мы прошли медконтроль, подписали несколько разноцветных больших и малых формуляров-анкет, сфотографировались. До отправки в Германию осталось два дня.
Полные раздумий о нашем неясном будущем, мы прогуливались по бульвару Менильмонтан. На той его стороне — знаменитое кладбище «Пер Лашез» со своей Стеной Коммунаров, той, у которой некогда расстреливали бойцов Парижской Коммуны. Нас потянуло к ней. Почему-то перед чем-то неизвестным и тревожным всегда тянет в священную тишину — на кладбище. Вот и она, эта стена Плача, Почета, Памяти. Именно такой была она для меня. Сейчас она — табу! Но и строжайший запрет оккупационных властей не смог воспрепятствовать, чтобы у ее подножия нет-нет да и не появлялись робкие малюсенькие букетики. Мы увидели их, эти бесценные дары людской признательности и памяти. Гвоздики и розы, все — красные, цвета крови, цвета сердца! И никого поблизости, пустынно! А ведь некоторые из букетиков совершенно свежие, положены, видимо, только что. Правда, когда мы сюда подходили, встретившаяся молодая парочка обратилась к нам с каким-то довольно мудреным вопросом, на который Мишелю пришлось долго отвечать. Не за это ли время успели отсюда уйти те, кто пожелал, чтобы их благоговению не было свидетелей?
Пройдя чуть дальше мы увидели и другое: ряды свежих продолговатых холмиков. Могилы! Они были без крестов — их заменяли короткие колышки с прибитыми к ним дощечками с номерами. На некоторых, рядом с номером, карандашом были торопливой рукой нацарапаны имя, фамилия, даты рождения и казни. Мы поняли: здесь похоронены казненные оккупантами. По всей вероятности, хоронили ночью, во время комендантского часа. И все же не удалось расстрелянных предать вечному забвению: неведомыми путями родственникам или друзьям-соратникам удавалось узнать, под каким номером и где лежит тот, кто отдал свою жизнь за самое дорогое на свете — за свободу и честь Родины.
Говорили, что время от времени власти производили «уборку» у безымянных могил, стирались надписи, убирались цветы. Но все это вновь, с завидной настойчивостью, появлялось на прежних местах. Видимо, хорошие дела неотделимы от людской памяти. И стало немножко стыдно за себя: бывало, во мне копошилась мрачная мысль, что, мол, в случае чего, никто не узнает, что был такой человечек, и не помянет добрым словом… Не тщеславие ли это? Ведь мной до сих пор ничего не сделано, во всяком случае, ничего стоящего: пребывание во Франш-Конте оказалось всего лишь отдыхом, никаких «подвигов», о которых так мечталось…
— Да-а, Сасси, люди помнят и не забывают. И совершенно неважно, если не останется конкретных имен — в них ли соль? Наши имена, как ты любишь повторять, — «брызги жизни». Правы римляне, утверждавшие, что «Nomina sunt odiosa», что не его имя, а сам человек, его дело, во имя которого он жил, — вот, что единственно ценное. И если оно, это дело, останется жить и после тебя, то с ним продолжишь жить и ты. Значит, ты жил правильно, не зря. А все остальное — «суета сует и всяческая суета»!
После некоторой паузы, словно отвечая на какую-то свою только-что возникшую мысль, Мишель добавил:
— Даже если тебе и не удастся самому дойти до намеченной цели, но ты уверен, что шел к ней правильно и что она будет достигнута твоими последователями, — разве не в этом смысл и радость жизни?
— «Самое дорогое у человека это — жизнь!» — вставил я слова автора из присланной мне бабушкой книжки «Как закалялась сталь».