В том же 1991 году я повела Витю, большого знатока и любителя живописи, в Третьяковскую галерею на Крымском Валу, которую для себя тогда открыла. Мне хотелось убедить его в том, что там не сплошной соцреализм, но и лучшая в мире коллекция российской живописи и скульптуры периода авангарда. В другой раз мы с Витей и его женой Машей Поливановой осмотрели недавно открывшуюся экспозицию постсоветского искусства; на этой фотографии Виктор Маркович стал частью скульптурной группы участников Ялтинской конференции.
В. М. Живов. Новая Третьяковская галерея (1991)
Витя Живов был открыт новому. Этим отличалась и его научная жизнь. Последней его книгой, законченной буквально за месяц до смерти, была «История русской письменности», над которой он работал двадцать лет и которая завершила его магистральный (основной) путь в языкознании. Этот двухтомник должен скоро выйти, но дописать книгу о грехе и спасении в русской духовности Витя не успел. Эта тема была его главным научным увлечением в течение десяти с лишним лет; он уже давно начал работать в культурологическом русле – в последние годы его все больше привлекали идеи таких ученых, как Макс Вебер, Мишель Фуко, Райнхарт Козеллек, Пьер Бурдье, и то, что называется «cultural studies», в особенности понятие «дисциплинарной революции» и ее применение к русской культуре. Отчасти с этих позиций Живов рассматривал и православную культуру, в которой видел роковые недостатки, чьи истоки находил в неудавшейся дисциплинарной революции в России Нового времени. При этом, если заходил разговор о «выборе веры», Витя отдавал предпочтение православию перед католичеством и протестантизмом – за милосердие и необусловленность жесткими правилами: спасение не по правилам, а по милосердию Божию. Пусть и не безоговорочно, он применял те же дисциплинарные категории в рассуждениях о российских истории и современности.
Как отметил в некрологе Сережа Иванов, Витя поразительным образом совмещал интеллектуальную серьезность и научную плодотворность с полемическим задором и дурашливостью, с легкостью переходил от серьезного обсуждения к травестированию серьезного. В сочетании с его внутренней моложавостью эти черты привлекали к нему людей помоложе, к которым он сам инстинктивно тянулся. Так, в Москве он подружился с византологом Сергеем Ивановым и журналистом-политологом Марией Липман, а в Беркли, где он стал профессором Калифорнийского университета, – с их старым приятелем, историком Юрием Слезкиным. Более молодые друзья Вити (но не только они) любили его склонность к артистичной шутливости и иронии, которыми он иногда разнообразил благопристойное поведение, и тут нельзя не вспомнить памятное его друзьям кукареканье. Однажды в ответ на мой вызов Витя закукарекал в благопристойном ресторане на берегу Тихого океана; этот перформанс, не говоря уже о его бороде, произвел должный эффект. Посетители, скорее всего, приняли его за немного чокнутого стареющего хиппи, решившего поэпатировать местную буржуазию. Витю я не только любила, но он мне нравился – в том числе потому, что отличался от других.
Виктор Маркович в моей шляпе. Таруса (начало XXI века)
Из необычного с моей стороны: в 1998 году, занимаясь мафиозными надгробиями, я спросила Витю, могу ли я привести к ним журналиста Сэмюэла Хатчинсона, чтобы посмотреть его записи российских мафиози. Витя согласился: ему самому было небезынтересно на них взглянуть, ведь я таскала Живовых по московским кладбищам в поисках могил братвы. Сэм показал нам съемки с похорон уралмашевского авторитета Владимира Жулдыбина, а также из лаборатории, занимавшейся сохранением тела Ленина: в ваннах лежали тела, покрытые специальной жидкостью: Хатчинсон уверял, что там бальзамируют трупы высокопоставленных представителей братвы[592]
. Если Живовым было интересно посмотреть эти записи, то Сэму было интересно у Живовых – он впервые оказался в настоящем интеллигентском доме. Мы засиделись; в какой-то момент Сэм спохватился и позвонил своей московской подруге. Та устроила ему скандал; он попросил Витю подтвердить, что он находится в доме профессора, а не где-то шляется. Витя подтвердил, на что девушка сказала: «Вы не профессор, а педераст!» Сэм, конечно, был смущен и, уходя, очень извинялся.