Читаем Зазимок полностью

— Зараз! — Юхим вылезает из-за стола. Я еле сдерживаюсь, чтобы не поддать ему под зад. Катись, мол, колесом, агент несчастный. И Микита хорош. Все ехидничает, все насмешничает. Эх, дружки-приятели…

Отец отвернулся от Перехвата. Листоноша тоже — спиной к спине. Оверьян оглаживает лысоватую голову, и не понять, то ли улыбается, то ли кривится от обиды. Чибрик перестал жевать, протянул многозначительно:

— Штукари! Прямо-таки шту-ка-ри!

Не было на празднике ни песни, ни радости. Разошлись молча, будто не новоселье справляли, а поминки.

Но причёлок все-таки голубеет над белой стеной. И солнце на нем всходит, как живое, кидая книзу планочки-лучи. Котька прикрепил на вершине деревянный самолет. Крылья враскид, пропеллер крутится.

Если придет завтра мой отец, принесет краски, обозначит год, — получится совсем ладно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Двадцать лет я не был дома. Думал, все тут разрушено, сожжено и прах по ветру развеян. Оказалось, нет. Слобода стоит, и обрыв на месте — тот обрыв, под которым чудная криница играет.

Мне повезло, приехал, когда цвели сады. Давно не видел такого буйства. Гудят пчелы, щелкают птицы, грохот стоит — оглохнуть можно! Все в цвету. Над головой розовые ветви абрикоса. У ног горят тюльпаны, пламенеют петушки. Заполонили садок — ступить некуда.

А еще пьянею оттого, что рядом мать. Водит меня по участку. Даже за руку берет, как бывало. Говорит, говорит без умолку. Не верит пока в свое счастье. Считает, остановись, утихни — все пропадет, развеется дымом. Ни сына, ни сада, ни пахучего половодья. Опять одна, опять пусто — хоть руки на себя наложи. Гляжу на нее и не слышу, что говорит. Да разве важны слова? Я вижу ее, держу за руку — чего же больше! Низенькая, худощавая, чуть сутулая. Лицо сплошь в морщинах, оттого темное. Она тащит меня дальше, дальше, от дерева к дереву. Глаза живые, чуть растерянные, как у девчонки. Седая прядка выбивается из-под белого платка. Заправляет ее свободной рукой. Заправит, потом рот вытрет. Привычка. То и дело затягивает потуже концы платка на подбородке. Один конец в руку, другой придержит зубами — затянет. Когда это делает, меня что-то больно толкает под сердце. В юности такая малость не трогала. А сейчас… Видимо, старею.

Мать, сама того не понимая, торопит меня, будто на пожар. Хочет показать все вдруг. Не понимает, что я приехал навсегда. Пока не может в это поверить. Ждет: опять что-то стрясется и я, наскоро простившись, уеду, кто знает куда и насколько.

Никогда мать не была такой торопливой, такой тараторкой. Раньше казалась высокой, степенной. Слова находила весомые, чуть загадочные. Набожной считалась. Теперь даже не перекрестится. Изменилась, постарела. Когда долго и внимательно вглядываешься — старость как будто отступает. И мне легче дышится. Но отвлечешься на малое время, затем опять посмотришь на мать — холодом тебя окатит: старая до неузнаваемости. Сознание мое бунтует, не хочет мириться. Но что поделать! Двадцать лет…

Мать хвалится деревьями. Они для нее словно дети. Разговаривает с ними, оглаживает стволы, трогает ветви.

— Эти вишенки из косточек подняла. Видишь, молодь вокруг? Не рублю, пусть растут. Вишня густоту любит.

Ветки плотно облеплены крохотными пятилепестковыми цветочками. Отойди чуть в сторону, покажется: перед тобой не вишенник, а широкий курган белого снега.

Она кладет руку на развилку груши.

— Батько Тимофей сажал. Поздний сорт, в ноябре доходят. А солодкие — нельзя передать. Поставишь в печь — так медом и обливаются!

Огромное дерево гудит пчелами, розовеет крупными лепестками, млеет от солнца. Ясно так светится. От одного дерева к другому.

— Батько Тимофей сажал…

От одного к другому:

— Батько вырастил…

Каждое упоминание об отце отдается болью.

«Ма, зачем вы так часто о нем?..» — думаю я. Но сказать не смею. Разве можно запретить ей говорить о погибшем муже? О чем же ей тогда говорить?

— Гляди, весь участок абрикосами обсадил. Ой, яки ж гарни, яки добри! Прищепы называются. Да ты знаешь. Крупные, в руку не вмещаются.

— А белых нет?

— Ходим сюда, — потянула за полу. — Вот, смотри! Говорю ему: «Зачем ты, Тимофей? Стоит лиха година. Немцы к слободе подходят, а ты дерево сажаешь?» — «Как же, отвечает, помнишь, Дёнка сильно уважал!»

Ни дохнуть. Ни слова вымолвить. Смотрю на коричневые сучья, густо покрытые белыми веснушками. Отдираю натекшие капли янтарного клея, кладу в рот, жую. Когда-то, помню, тетрадные листки им подклеивал, книжки растрепанные приводил в божеский вид. И еще помню: редкие письма из дому были заклеены тоже этим клеем. Узнавал по запаху. Бывало, даже лизнуть пытался.

— А Сухомлинов хутор стоит?

— Нет… Садок есть, только весь новый, молодой. Еще и урожая не собирали. Может, в этом году даст.

— Прежний сгорел?

— Выкинули его. Затрухлявел.

— Неужели? Его вроде на моей памяти сажали.

— Ой, сынку-сынку… Сколько ж годов минуло! Состарился. Да и ты уже не дытына. Вон голова побелела.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже