Сколь ни обширно было наследие милого нашему сердцу Лапкина, а подошло оно к концу так быстро, что вздрогнуть не успели. Вчера вроде были полны закрома, а сегодня устарело все, утратило свежесть и пыл, стало неактуальным и даже в чем-то вредным. Бумаги разбирал тот самый Сашка курьер, поелику, хоть по младости лет и бунтарь и еретик, а умом остер и высказывал здравые суждения. Так само собой вышло, что рабочее место за ним и закрепилось. Кончив университет, получил Сашка диплом, а с дипломом обернулся секретарем государственной гражданской службы третьего класса.
Сел чиновник Александр Викторович Рывкин на место свое – не сдвинешь. Положенный срок разбирал и правил тексты предшественника, а в свой черед выдал к тридцатилетию Андрея Юрьевича Подольского, который уж год как ушел на повышение в министерство, поздравительный адрес собственного сочинения. И то был не мягкий слог несуразного Лапкина. Новый поэт, не успев народиться, явил публике стиль напористый, твердый. Стены великие сокрушать теми виршами - не устоят. Рифма такая, словно орало в меч перековано, и тональность не пожелательная, но повелительная: дано тебе Создателем, так будь ты, значит, горд и лавры собери в венец единый всех созвездий мира!
Каково!
Видно, за двадцать лет намолил Лапкин свое место, освятил верным служением казенной музе невзрачную чиновничью обитель. Креслице вертлявое шаткое, стол с тумбочкой под орех – смотреть не на что, а какую силу нечеловеческую дает сидельцу!
Говорят, мол, не место красит человека, а совсем наоборот. Это, судари мои, смотря на место. Бывает, что человек не человек, а черт знает что такое, но посади куда следует, и можно сразу к ордену представлять за заслуги в области промышленности, сельского хозяйства и других областях трудовой деятельности. Хотя бы и за стихи к праздникам да именинам. Оно вроде безделица, а тоже великое таинство. Кабы знать, из какого сора произрастает высокое искусство, так искусства бы не было.
Поэты и те не знают, я спрашивал.
Д
О Мрассказ
На излете зимы неожиданно потеплело.
Казалось, конец февраля, быть бы самым лютым морозам. Но с запада подул сильный теплый ветер, пригнал в город черные пухлые тучи, и они стали ронять на снег скупые зимние капли. Дождь буравил лежалые сугробы, превращал их в жесткую пемзу; тротуары стали опасны, как горные ледники. Прохожие робко ступали на всю подошву разом, придерживались за стенки домов; поругиваясь, обходили опасные места, огороженные полосатой лентой с наклеенными бумажками «Осторожно: сосули!».
Черт знает что, а не климат. Ерунда, а не февраль.
Семен толкнул плечом массивную дверь, поднажал, стал на пороге. Темно, а фонари все не горят. И ветер, ветер! Теплый, как парное молоко. Лицу приятно, а тело зябнет. Крыльцо, ступени к тротуару. За тротуаром бордюр, а за бордюром сугроб. Ровный такой сугроб. Это у Степана дворника манера: снег сгребает в сугробы, да ровняет лопатой сверху.
С чего бы тело зябнет? Что-то не так. Не хватает чего-то…
Пальто, – сообразил Семен. - Не хватает пальто!
На нем нет пальто и шапки, вот он и мерзнет. Только от чего бы он без пальто вышел? Верно, в гардеробе забыл. Или он пришел вовсе без верхнего? Зябко…
Семен зарыл дверь и сделал несколько шагов обратно, в вестибюль. Вот гардероб, сюда сдают одежду. Но он не помнил, чтобы раздевался и сдавал пальто. Не было этого. И шапки не было. Но не мог же он прийти в одном только пиджаке, верно? Человек не может разгуливать по улицам в пиджаке по такому холоду. Ах, ну что за голова, что за память?! Без Веры он не жилец. Как хотите, а без Веры ему не прожить. Она все знает и про пальто, и про шапку, она только в живописи не понимает, но это и к лучшему. Про живопись он ей объяснит, а она ему про пальто и шапку.
Семен посмотрел на ноги. Увидел ботинки с узорами соли. Кожа сначала промокает, потом подсыхает, и проступают узоры. Если бы не Дом, то он написал бы узоры, но это после.
После.
Сейчас надо писать Дом. Придет Вера, ей надо объяснить про Дом. Она, дурочка, никак не поймет. Ты, говорит, все дом какой-то пишешь, а лучше бы портреты писал. Семен улыбнулся и медленно двинул в мастерскую.
Тихо в училище, сумрачно, пусто. Шаги отдаются гулко. Прекрасное здание! Всякий раз, проходя у крайней правой колонны вестибюля, Семен чуть задерживался и его переполняли восхищение и благодарность. Он не смог бы объяснить почему из этой точки ему открывалось все великолепие замысла мастера, но именно отсюда он видел все здание разом, как бы изнутри и одновременно снаружи, ощущал легкость его, полет. Видел воздушные арки и бесконечные анфилады с лепниной по необъятным, как небо, потолкам. Какие линии, какая геометрия! Тридцать с лишним лет назад Семен впервые застыл здесь, не в силах двинуться с места, и выронил мольберт, с которым пришел на вступительные испытания. Ах, время надежд и упований!