И начались для Косого Фаюкина крученые дороги, по которым иди да головой крути — не споткнуться бы, не сунуть ногу в волчью яму. Исчезал он из лагеря незаметно, чаще всего среди дня, возвратившись, на расспросы в землянке похмыкивал:
— У тетки одной в гостях был.
— Самое время тебе по теткам ходить. Года посчитай.
— Кто умеет, тот и ходит. Другой й в молодых годах от девок одни кукиши видит.
— Поглядеть на тебя, не такой уж ты по женской части добытчик.
— От голодухи не помирал.
Действовал Косой Фаюкин расчетливо, с прикидкой, ходил большаками и битыми дорогами — меньше подозрений, открыто идет человек, не таится, совесть чиста. На подходах к деревне, присев на пригорке, жуя мерзлый хлеб, слушал, всматривался — не гудят ли машины, кайлают собаки, когда и сколько топят печки? Если немцы расквартированы, дров жгут много, хотя бы и яблони рубить на это; для себя топят скудно, на горбах лознячок таскать приходится, у баб спины посбиты до крови» Вжился в роль бобыля, у которого вся семья пропала, — таких мало ли война наплодила, — болезного, от всех дел отрешенного. Лишь бы как-нибудь прожить. В разговоре, какой бы и где ни выпал, еще ниже свешивал к правому плечу голову, пояснял — на тридцать шагов человека от скотины не отличает, родился таким. Когда пускали ночевать во вдовьи дома, где малые дети и старики, а хозяйка выбилась из сил, ходил и за лознячком, таскал воду в запас, доверху наливал кадки, делал что мог. Если кто-нибудь, доведенный до отчаяния, начинал жаловаться, что жить уже и вовсе невозможно, хоть своим ходом на погост, сочувствовал, но говорил осторожно:
— Не нашим умом завязано, не нашим развяжется.
— Погибает народ, на нет переводится.
— Народ — он как лес, один рубят, другой растет.
— Наших, говорят, на фронте всех побили.
— А воюют с кем? Вот никак тоже не пойму — всех побили, а война идет…
Про немцев, полицаев, про всякие дела сам не расспрашивал, а когда такие разговоры вели при нем, молчал, будто это его не касалось или давно надоело. Слушал, глядел, думал. Записок не делал, и не потому, что опасно — хотел бы, так не смог по малограмотности. Карту понимал смутно, маршрута своего показать не умел. Вернувшись в штаб, просто рассказывал, что видел и слышал, и проявлял в этом такую связность и последовательность, что удивлял. Был грех, по первости часть одного его маршрута проверили — все Совпало, как на фотографии. Командир сказал Косому Фаю-кину:
— Толково работаешь, надежно. Только голову береги, не подставляй без надобности.
Косой Фаюкин пропускал предостережения мимо ушей, наслушался уже, просил рассказать о делах на фронте, напоминая всякий раз, что там у него два сына. Делился своими наблюдениями:
— О том, как гитлерюков под Москвой прижгли, слух повсюду прошел. Оживились люди — значит, есть еще сила. И не скажут другой раз, а по глазам видно — воз-надеялись опять. Грамотки бы им сунуть, разъяснить, хоть и я бы ронял при дороге.
— Грамотки! — пожал плечами командир. — Газету с тетрадочный лист на бересте печатаем, а много ее надерешь? Да тебе и думать о том нечего, свое делай… С грамоткой такой поймают — на первый сук без разговоров.
Так кончилась зима, минула весенняя распутица, когда сидели, ото всего отрезанные водой — на реке трехкилометровый разлив, лесные речонки и ручьи набухли, зашипели пеной, подтопили ольховые заросли, вылезли длинными языками в лощины. Даже болота, заполненные паводком, засияли небесной голубизной, и только верхушки камышей, сухие, ржавые напоминали об осени и грустно шелестели под теплым ветром, который им уже ничего не обещал. В небе, по белизне кучевых облаков, обрисовывался журавлиный строй, по ночам слышался крик гусей, свист утиных крыльев — птицы, несмотря ни на что, возвращались к родным местам, и было в этом что-то вечное, неистребимое, ликующее. Только люди в лесу не могли сделать того же. Повеселевшие, отогревающиеся от зимних стуж, были заняты своими хлопотами — километров на восемь правее, где было суше и удобнее, строили новый лагерь, на косогорчиках полян, на пригреве, разводили лук, женщины под лопату торкали в землю картофельные очистки в надежде, что земля будет доброй, вознаградит. Котловое довольствие стало посытнее — хлеба поменьше, зато добывали птицу, особо удачливые даже косача или глухаря.
Косой Фаюкин, как все, работал в эту пору на обустройстве нового лагеря. Немного поправился, посвежел, носил свои сапоги — Михайла Кузовков осоюзил их, сделал как новые.
— А побираться опять или к теткам пойдешь, — подмигнул, похохотал, — так лапти обувай. По лету для такого дела лучше обувки нет — и ногу не запарит, и завидущего в грех не введет. Илья Муромец вон каким богатырем был, а тоже в лаптях ходил, сам в книжке видел. Только вот плесть умеешь ли — на каком лыке правую пятку заламывать?
— На втором?
— А не врешь, не на третьем? Советская власть отучила от лаптей, а Гитлер обратно учит. Вот увидишь, скоро всех переобует. Так что покажи пример.