— Ну, держись, — угрюмо сказал Косой Фаюкин. — А я пойду. Ужин отбудут, с Матреной побалакаю.
Жена его, которая всю жизнь, с девичества, была плотной, дебелой, понятия не имела, что такое хворь, сильно похудела, ссутулилась, в темных волосах, выбившихся из-под старой шали, светила седина. Припав головой на его рукав, чего раньше никогда не бывало, она только плакала и просила никуда больше не уходить — про сынов ничего неизвестно, вдруг и он где пропадет, останется она на старости лет совсем одна на белом свете. Косой Фаюкин растерялся, неловко поглаживал ее ладонями по голове, бормотал:
— Будет тебе, Матрена, слышь? Пришел же я, слышь? И не собираюсь никуда, тут побуду…
Но, утешая и обещая, не верил в это сам, чувствовал, что никогда не сможет на покое и при безопасности работать в лагере — идут на рискованные дела, воюют и умирают даже мальчишки и девчонки. Им-то легко разве? Он хоть пожил, все одно край видать. И в начале января снова стал напрашиваться в разведку. За это время бригады, сами неся немалые потери, отбили натиск карателей, а командование отряда получило задание провести крупную операцию по уничтожению большого многопролетного моста через реку и разгрому гарнизона станции.
— Не хотел я тебя в трату пускать, — сказал командир Косому Фаюкину. — И так сослужил свое не по годам. Ну, если уж сам набиваешься — иди. Нам-то знать побольше надо — что там.
— Ничего, — сказал Косой Фаюкин. — Обернусь.
Начал он маршрут осторожно и удачливо, проскользнул через железную дорогу между мостом и городом, потолкался в прилегающих селах, узнал много. Среди прочего и то, что немецкие части поредели, гарнизоны стали пожиже, словно кто прочесал их железным гребнем. О переброске немецких войск на юг, где после Сталинграда у немцев дела шли хуже некуда, в штабе знали, это чувствовалось даже по ослаблению нажима, но каждое конкретное подтверждение, к тому же вскрывающее новую дислокацию, имело большое значение для планирования операций. Поэтому возвращения разведчиков ждали с нетерпением, в том числе Косого Фаюкина.
Но он не вернулся.
Пройдя около ста верст по маршруту, полукольцом охватывающему мост и станцию, он почувствовал недомогание. Его бросало в жар, ломал кашель, одинокая березка у росстаней двоилась в глазах, снежная дорога из-под ног проваливалась в мутное марево, по которому то тут, то там вспыхивали искры. «Свалюсь! — думал Косой Фаюкин. — Загину!». Можно было напроситься в какую хату, перележать, но срок его возвращения уже кончился, а выполнение задания казалось ему важнее самой жизни — как же так, командир не получит сведений, могут зазря погибнуть люди, а он будет клевать носом в тепле? Нет, идти, выбираться, пока несут ноги…
С полдня залег на опушке небольшой рощи между станцией и селом, наблюдал — железную дорогу, по которой ходили патрули, белым днем не перескочить, на большаке за дорогой тоже не безлюдно. Надо ждать темноты. Хотелось пить, знал, что не надо, но хватал горстями сухой сыпкий снег, припадал горячими губами. Когда засумеречнело, почувствовал себя немного лучше, утратив осторожность, — «Авось проскочу!» — решил пройти за реку самым коротким путем, логом на краю села. Солнце нырнуло к горизонту в сизую тучу, сильно мело, словно в каждом пригорке дымила печь, и ему удалось незамеченным переползти железнодорожное полотно, скользнуть в глухо шумящую, мрачную еловую посадку, добраться почти до большака, последнего опасного места.
Но тут его заметили полицаи, ехавшие на двух подводах со станции, догнали, повалили в снег. Он не особенно отбивался — что сделаешь с обломанным самодельным ножом? Привезли в село, где он когда-то жил, вволокли к Афоньке Капустину, который вместе с женой занимал отдельную хату. Тот спал за ситцевым пологом, вылез распаренный, со свалявшимся светлым чубом. Долго смотрел зеленоватыми глазами на Косого Фаюкина, словно на привидение, спросил:
— Ты? С чем припожаловал?
— Помирать шел, Афоня. Воды дай.
Зачерпнули кружкой из ведра, пил, стуча зубами.
— Помирал бы там, где шлялся, — сказал Афонька, видя, что Косой Фаюкиз едва держится на ногах. — И тебе покойнее бы, и мне. От наших убегал зачем?
— Били меня такие, Афоня, не раз. Как форму увижу, душа в пятки, не соображаю.
— Сообразишь, когда спрашивать станут.
— Спросишь — отвечу. Если живой буду.
— Дайте ему салицилку, вон на окне лежит, — приказал Афонька Капустин. — И отведите в караулку, я пойду коменданту доложу.
Караулкой, или арестантской, была обветшалая, покосившаяся на левый угол хата вдовы Дашки Тыквенниковой. Стояла она в глубине порядка, на краю колхозного сада, старчески горбилась темной соломенной крышей, пустовала — хозяйка года четыре назад переехала к сыну в Смоленск. В хате было холодно, пахло кислым, нервно мигала коптилка. На лежанке, втиснувшись в перетертую вонючую солому, крючились, жались друг к другу два подростка, в красном углу, где еще оставались иконы, голые, без рушников, сидел полицейский с винтовкой, зажатой меж колен. На улице, от дверей до окон, хрупал по снегу часовой.