полной всякого хлама и слёз, -
разочтешься с ним детской считалочкои:
дескать, энеке-бэнеке-клёц!
Ты куда со своими потерями,
дорогой престарелый пострел?
Я сошью из дырявой материи
новый век – чтобы старый пестрел
золотыми своими прорехами,
золотою своей пустотой!
Улыбнулись – качнулись – проехали:
Сохрани нас, Антоний святой!
Ладно… тот или не тот,
дух или не дух -
голос тихий прилетит
на крылах, на двух,
и присядет на кровать:
я тебе спою -
только глаз не открывать -
колыбельную.
Спи-дитя-мо ё-усни,
все устали от резни,
все легли на поле боя -
кого ни возьми:
и холопы, и цари,
спи-дитя-моё-умри -
чёрт с тобою, Бог с тобою,
тари-рари-ри.
Нет у голоса ни слёз,
ни улыбок, ни…
ничего – и в этом плюс
всех его усни,
он ни мертвый, ни живой,
а какой – да вот…
врач он, фельдшер полевой,
у него обход.
Баю-баюшки-баю,
скоро встретимся в раю,
видишь, там такая дверца
неба на краю?
Ибо здесь, в кромешной тьме,
на тонюсенькой тесьме
что нас держит? Только сердце,
повреждённое в уме.
День не занимается – и звёзды не у дел:
месяц из тумана прогуляться выходил -
и летели головы по воздуху долой,
а тебе всё песенки, кузнечик пожилой!
А тебе всё праздники, тяжёлый мотылёк:
весел-то ты весел, да уж больно недалёк,
ничего не видишь, а сигаешь в небеса,
где косила головы высокая коса.
Тесно было на небе серебряной косе -
и лежат на облачке порубанные все.
Грустно было на море – снаружи и на дне, -
и плывут на лодочке убитые одне.
Не найдёшь ли где-нибудь в чулане, при свечах,
похоронной песенки, печальный весельчак?
Сердце твоё ветхое живет не на земле -
оно нарисовано на ангельском крыле.
Этот старый фильм на тёмной плёнке
светится снаружи и с изнанки,
и плетёт серебряный паук
жизнь, уже прошедшую раз двести,
но опять стоящую на месте
и не размыкающую круг.
Этот старый фильм на тёмной плёнке…
бедный светлячок в стеклянной банке,
мотылёк, согнутый пополам,
муха танцевала на уздечке -
Боже, как мы были бессердечны -
и как бессердечны были к нам!
Этот старый фильм на тёмной плёнке…
дорогие, глупые пылинки,
тычущиеся во все углы.
И от той золотоносной пыли
мы с тобой сидим совсем слепые
и боимся лучезарной мглы -
прошлого: мы дети, мы былинки,
мы стоим с тобою на полянке
между морем, небом и землёй, -
где счастливый царствует порядок, -
и смеётся из тяжёлых складок
Мёбиус с пеньковою петлёй.
Оттого все слова нам тесны,
что ясны, что туманная область
недалёкой отсюда весны
не вмещается в них как подробность.
Помнишь, ночь вытесняла цветы
за решётку дощатой ограды
и летело за край темноты
безутешное соло из сада?
Помнишь, как вытеснял абажур
тень из комнаты светом вечерним,
а слова «это Вы чересчур»
сами были преувеличеньем,
но от них становилось легко
меж невидимыми берегами?
И потом, как с плиты молоко,
наши лучшие дни убегали…
Не пора ли, взвесивши серебро,
на Восток отправиться, в Остербро,
и – воздав сторицею старине -
погулять по солнечной стороне?
Потому что, помнится, теневой
по другой гуляли мы мостовой -
и от той, неправильной, стороны
стали мысли путаны и темны.
А кто ходит правильной стороной -
у того ни тучки нет за спиной,
он идёт по городу не таясь -
словно царь какой-нибудь или князь.
Он идёт по городу налегке -
день сжимая завтрашний в кулаке,
и ему вся будущность нипочём:
у него есть солнышко над плечом,
у него есть ласточка в синеве,
у него есть лестничка в голове -
и по этой лестничке он уйдёт
в никому не ведомый небосвод.
Не расспрашивай, красавица,
шутника и лицедея!
Всё метелица, бессонница
да семь пятниц на неделе…
Не расспрашивай, разумница,
чудака да мизантропа:
всё невнятица, сумятица
да опять закат Европы!
Не расспрашивай, забавница,
дурака и чародея:
его мучают любовница
и бесплодная идея.
Не приходит Богородица,
но проходит стороною,
а приходит неурядица
и смеётся за спиною:
дескать, нет тебе ни правила,
ни закона, ни пути нет -
то латиница кириллила,
то кириллица латинит!
По небу проплыл белый катер,
в катере летел вольный ветер:
и вздохнул во мне город Питер
сиротливо и белокрыло -
и заговорила Ольховка,
и заговорила Канавка,
а за ними Малая Невка
осторожно заговорила.
Что они сказали – неважно:
пусть и хорошо, пусть и нежно,
только совершенно ненужно,
и, на самом деле, напрасно, -
потому как всё уже поздно,
и давно закончена тризна,
и на дне души моей грузно
ныне и – наверное – присно.
Лучше я забуду навеки
нежные да прежние звуки,
все намёки, все экивоки
я забуду, честное слово!
Но сидеть булавке Ольховке,
и сидеть булавке Канавке,
и ещё одной, Малой Невке, -
всё равно в груди моей, слева.
Вам, молодые господа
(вы только-только из гнезда,
на вас смешное оперенье), -
я завещаю эмпиреи:
вы в них бывайте иногда.
Там множество дымков печных,
и звёзд, и ангелов ручных,
и прочих, всеми позабытых
небесной жизни атрибутов -
как прописных, так и строчных.
И я там был, мёд-пиво пил -
и подо мной качался пол
того заоблачного мира,
да вот… давно настал черёд
для новых молодых господ:
там, в эмпиреях, Бог их ждёт -
и им готовит сувениры.
Всё никак не сдавалась Великая Явь,
Великая Власть дня:
у неё на одежде была кровь
и звенела её броня.
Но я знал: ей не победить меня,
как её ни грозна рать, -
даже если я упаду с коня