Только он один в Дублине часами простаивал под ливнями и моросящими дождями; вода струилась по его ушам, слипшимся пепельно-каштановым волосам, бровям и заливала угольно-черные стекла очков на носу, с которого скатывались дождинки-жемчужинки. Дождь лился по щекам, по складкам у рта и губам, словно поток из пасти каменной химеры, поливая с острого подбородка твидовый шарф и пиджак паровозного цвета.
— Почему он не носит шапку? — стал допытываться я.
— Может, у него просто нет? — сказал Джон.
— Но должна быть! — вскричал я. — Ну нельзя же без нее, — сказал я тише.
— А если она ему не по карману?
— Такой бедности даже в Дублине нет. Уж шапка-то есть у каждого!
— Может, ему по счетам платить надо или кто-нибудь из родных захворал?
— Но выстаивать неделями, месяцами под дождем — и глазом не моргнуть, не повернуть головы — уму непостижимо. — Я замотал головой. — Это все хитрости, уловки, как у остальных. Чтобы разжалобить. Чтобы тебе было зябко смотреть и ты не скупился на подаяние.
— Уверен, тебе уже стало стыдно за свои слова, — сказал Джон.
— Да, стыдно. — Вода сочилась даже из-под моей кепки и текла по носу. — Черт, есть же этому объяснение!
— Почему бы тебе не спросить его самого?
— Нет!
И тут случилось ужасное.
Пока мы разговаривали под холодным дождем, нищий молчал. И вдруг, словно возрожденный к жизни непогодой, он с силой сжал гармошку и выдавил из ее продолговатого складного чрева несколько сиплых нот, но это не было вступлением к тому, что последовало дальше.
Он открыл рот. И запел.
Над мостом О’Коннела поплыл сладостный, чистый баритон, ровный, уверенный, без дрожи в голосе или изъяна. Достаточно было этому человеку разомкнуть губы, и распахивались все потаенные, сокровенные дверцы у него внутри. Он не столько пел, сколько выпускал на волю душу.
— Великолепно, — сказал Джон, — замечательно.
— Потрясающе, — сказал я. — О да.
Мы слушали, как он не без иронии восхвалял «Прекрасный город Дублин», где дожди идут всю зиму, сорок дней в месяц, потом исполнил прозрачную, как белое вино, «Катлин Мавур-нин», воспел «Макушлу»*, а также прочих увядших юношей, девиц, озера, холмы, былую славу и нынешние невзгоды, но в его пении все это
* «Катлин Мавурнин» («Моя дорогая Катлин») и «Макушлу» («Возлюбленная») — ирландские песни.
как-то одухотворялось, наливалось молодостью и свежими красками, словно под легким весенним, совсем не зимним дождем. Если он вообще дышал, то, должно быть, ушами — так плавно, без запинки, выстраивались одно за другим округлые слова.
— Ему надо петь на сцене, — пробормотал Джон. — Он слишком хорош для такого места.
— И мне это часто приходит в голову.
Джон мял в руках свой бумажник. Я смотрел то на него, то на поющего попрошайку; дождевые капли катились с его обнаженной головы и смолянистых волос, подрагивая на мочках ушей.
И тут случилась противоестественная метаморфоза. Не успел Джон протянуть нищему деньги, как я схватил его за локоть и потащил на другую сторону моста. Джон упирался, таращился на меня, потом, чертыхаясь, пошел со мной.
Удаляясь, мы услышали, как нищий затянул новую песню. Оглянувшись, я увидел, как он, гордо подставив ливню очки и рот, пел чистым звонким голосом:
— Почему ты раздавал деньги всем направо и налево, а ему не дал? — спросил Джон.
Нищие Дублина. Кому приходило в голову присмотреться к ним, узнать их, понять?
Я, во всяком случае, не думал о них все последующие дни.
А когда задумался, то совершенно уверился в том, что каменный человек-химера, принимающий ежедневный душ, распевая ирландские оперы на мосту О’Коннела, вовсе не слепой. И опять его голова показалась мне вместилищем тьмы.
Однажды я очутился у магазина рядом с мостом О’Коннела и принялся изучать стопку добротных твидовых кепи. Новая шапка была мне не нужна, в чемодане хранился запас, которого хватило бы на всю жизнь. И все же я вошел, чтобы купить теплую красивую коричневую кепку, и принялся рассеянно разглядывать ее.
— Сэр, — сказал продавец. — Это седьмой размер. Вам, пожалуй, нужен семь с половиной.
— Она мне подойдет, подойдет.
И я запихнул кепку в карман.
— Я дам вам пакет, сэр.
— Нет!
Я залился краской, догадавшись вдруг, что у меня на уме, заплатил и выбежал на улицу.
Мост дожидался меня под моросящим дождем. Осталось только подойти и...
На середине моста простоволосого слепого попрошайки не оказалось.
На его месте стояли пожилой мужчина и женщина. Они крутили ручку огромной шарманки, постреливавшей и кашлявшей, словно кофемолка, заправленная стеклом и камнями. Слышалась не мелодия, а героические, удручающие усилия желудка переварить железку.
Я ждал, пока так называемая музыка стихнет, комкая в потном кулаке новую твидовую кепку. Шарманка хрипела, ухала и лязгала.