В самом деле, лорд Килготтен проследовал в ящике, покоившемся на досках одной из его собственных фермерских повозок — бесхитростная добрая душа, — а за ним вереница других повозок, автомобилей и грузовиков, растянувшаяся по холму под солнцем, которое засияло еще ослепительнее.
— Ну и парад, — сказал я, но никто не услышал.
— Ничего подобного не видел! — воскликнул Дун.
— Заткнись, — вежливо посоветовал священник.
— Боже мой, — сказал Финн. — Вы видите гроб?
— Видим, Финн. Мы видим! — сказали все, разинув рты.
Ибо гроб, проплывавший мимо них, был изысканно отделан, сколочен серебряными и золотыми гвоздями, но из какого-то странного дерева.
Из досок от винных ящиков и коробок, приплывших из Франции, чтобы столкнуться и затонуть в погребах лорда Килготтена!
Завсегдатаи Финнова паба так и ахнули. Привстали на цыпочки, хватая друг друга за локти.
— Янки, ты умеешь это читать, — прошептал Дун. — Скажи нам названия!
Я взглянул на гроб, сделанный из старинных ящиков, и наконец выдохнул:
— Боже мой! Это «Шатонеф-дю-Пап», «Шато Латиф Ротшильд»! Перевернутое клеймо — «Ле Кортон»! Снизу вверх — «Ля Лагун»! Какой стиль, господи, какой класс! Я сам был бы не прочь, чтоб меня похоронили в таких досках с выжженными клеймами!
— Интересно, а изнутри он может их прочитать? — задумался Дун.
— Замолчи! — пробормотал священник. — А вот остальное!
Может, покойника, лежавшего в гробу, было недостаточно, чтобы вызвать бурю, но то, что следовало за ним, накалило страсти до предела.
— Напоминает мне поминки, — пробормотал Дун, — когда кто-то свалился в могилу, сломал лодыжку и испортил весь день!
Процессию замыкали повозки и грузовики, доверху груженные французскими винными ящиками, и наконец большой старинный фургон «Гиннесса», запряженный гордо выступавшими белыми лошадьми в черных попонах, вспотевшими от удивления, которое они вызывали.
— Будь я проклят, — сказал Финн. — Лорд Килготтен привез с собой собственные поминки!
— Ур-ра-а! — раздался клич. — Что за добрая душа!
— Он знал, что в этот день возжаждут монахини, иссохнут священники, а мы высунем языки!
— Дорогу! Дайте проехать!
Все расступились, освобождая дорогу издававшим бульканье машинам и повозкам с диковинными ярлыками из Южной Франции и Северной Италии.
— Когда-нибудь, — прошептал Дун, — мы должны будем поставить памятник Килготте-ну — философу дружбы!
— Помолчал бы лучше, — сказал священник. — Еще рано говорить. Вот идет кто-то похуже гробовщика!
— Что может быть хуже? — ляпнул я и прикусил язык.
За последней машиной, подъехавшей к могиле, шагал один-единственный человек, в шляпе, пиджаке, застегнутом на все пуговицы, в запонках, туфлях, начищенных с презрением к здравому смыслу, с жестко нафабренными усами, с портфелем под мышкой, похожим на дамскую сумочку. От него веяло ледником, существом, рожденным в заиндевевшем подземелье, с языком-сосулькой и взглядом, напоминающим замерзший пруд.
— Боже милостивый, — сказал Финн.
— Стряпчий! — сказал Дун.
Все расступились.
Стряпчий — а это был именно он — прошествовал мимо, как Моисей, перед которым расступилось Красное море, или король Людовик на прогулке, или высокомерная шлюха на Пикадилли. Выберите по вкусу.
— Это стряпчий Килготтена, — прошипел Малдун. — Я видел, как он расхаживает по Дублину, словно Страшный суд. Его имя — сплошной обман — Клемент! «Милосердный» значит! Наполовину ирландец и полностью англичанин. Хуже не бывает!
— Что может быть хуже смерти? — удивился я.
— Скоро узнаем, — пробурчал священник.
— Джентльмены! — воззвал голос.
Толпа повернулась.
Стряпчий Клемент, стоя на краю могилы, достал из-под мышки портфель, открыл и извлек украшенный гербами, перевязанный лентами документ, красота которого резала глаз и удручала сердце.
— Перед погребением, перед тем как отец Келли скажет свое прощальное слово, я должен довести до вас одно сообщение — это условие из завещания лорда Килготтена, которое я сейчас зачитаю вслух.
— Наверняка одиннадцатая заповедь, — пробормотал священник, потупив глаза.
— Что же она гласит, эта одиннадцатая заповедь? — угрюмо сказал Дун.
— Например, «заткнись и слушай», — сказал священник. — Ш-ш.
Стряпчий уже начал читать документ с лентами, и его голос плыл в горячем летнем воздухе:
— «Мои вина лучшие...»
— Это уж точно, — прошептал я.
— «Мои подвалы забиты винами самых изысканных в мире марок, но горожане Килкока не ценят этого, а предпочитают... гм... что-либо покрепче...»
— С чего он взял?! — закричал Дун.
— Назад, в свою канаву, — предупредил священник сквозь зубы.
— «Сим я провозглашаю и объявляю, — читал стряпчий, сияя от удовольствия, — что вопреки старинному изречению человек действительно может унести с собой то, что ему принадлежит. Итак, я отдаю распоряжение, составляю и подписываю настоящее условие моей последней воли и наказа, быть может, в последний месяц моей жизни». Подпись: Уильям, лорд Килготтен.
Стряпчий закончил читать, сложил лист и стоял с закрытыми глазами в ожидание грома аплодисментов, который должен был грянуть.
— Это как же понимать? — спросил Дун с гримасой боли на лице. — Выходит, лорд собирается...