— Иди, там за тобой пришли, — сказала ей медсестра, — Друзья твои приехали…
Олива кинулась к выходу и увидела там Аню и Майкла. Слёзы хлынули у неё из глаз; она упала перед ними на колени.
— Простите меня!!!
Жалкий вид Оливы с перебинтованной рукой потряс друзей до глубины души. У Ани на щеках ещё не остыл румянец, в глазах стояли слёзы. Майкл, чувствуя, как ком подходит к его горлу, вспыхнул и отвернулся.
— Аня, прости меня ради Бога! — Олива схватила друзей за руки, и тут же боль прошила ей левую руку, — Майкл! Ты простил меня, Майкл? — она пытливо заглянула ему в глаза.
— Расслабься, всё нормально, — пробормотал Майкл, отворачиваясь. У него предательски щипало в глазах, и он изо всех сил старался скрыть своё состояние.
— Простите меня, ради Христа! Мне… мне жизнь не мила… Зачем мне жить, если вы меня не простите… Лучше уж я опять…
…А в Архангельске всё уже всем было известно. Все были в курсе того, что приключилось с Оливой в Питере. Позвонив Майклу и выяснив, что теперь всё в порядке, Салтыков лёг спать. События последних дней вымотали его окончательно, если не считать того, сколько денег он просрал на звонках Майклу в Питер.
«Кажется, я всё-таки ещё что-то чувствую к ней… — пронеслось у него в голове, — Только вот что, жалость или любовь? Наверное, всё-таки жалость. Бедный мелкий, одним словом…»
«А может, всё-таки любовь?..»
От размышлений Салтыкова оторвал звонок Дениса.
— Привет, извини, что так поздно, — взволнованно произнёс он, — Ну как там Олива-то? Есть что-нибудь новое?
— Не волнуйся, Дэн, она в порядке. Самое страшное теперь позади…
— Ну, слава Богу, — облегчённо вздохнул Денис, — Всё хорошо, что хорошо кончается.
Гл. 20. Возрождение
В Битцевском лесу вовсю щебетали птицы; радостные солнечные блики играли на ярко-зелёной листве и сверкали золотистой россыпью лютиков в тени раскидистых клёнов и орешников. В овраге шумела узенькая быстрая речушка; на солнце было видно сквозь бурный поток воды её каменистое дно. Тепло летнего дня чувствовалось во всём: и в нагретой на солнце трепещущей листве берёз и осин, и даже в усеянной солнечными пятнами лесной тропинке, по которой шли три девушки и собирали цветы. Одна из них была одета с претензией на чисто московский гламур: на ней был открытый топик с тонкими бретельками и юбка необычного покроя со стразами; дополняла её наряд небольшая дамская сумка и туфли на шпильках, довольно не к месту надетые для прогулки по лесу; другая тоже была в светлых туфлях на каблуках и в лёгком бежевом платье. Третья же была одета в простой летний сарафан синего цвета; русые волосы её были заплетены сзади в обычную косу. Единственным её украшением был венок из одуванчиков, ярко горевший, подобно золотому венцу, на фоне её тёмно-русых волос и синего сарафана, оттеняющего цвет её глаз, казавшихся теперь огромными на бледном треугольном лице. Это была ни кто иная, как Олива: несмотря на то, что она здорово похудела и побледнела, пребывание в психбольнице явно пошло ей на пользу. До того, как она туда попала, Олива чувствовала себя страшно несчастной и считала свою жизнь конченной; но, побывав там, она в полной мере оценила, что значит кушать то, что тебе нравится, а не то вонючее хлёбово, чем кормили в больнице; что значит спать на своей удобной постели, в тихой тёплой комнате с выключенным светом, а не привязанной ремнями к железной койке в ярко освещённом холодном боксе вместе с сумасшедшей старухой, от которой воняет, как из общественного нужника. После больницы с её кошмарными условиями и распорядками, Олива поняла, какое это счастье — быть здоровой и свободной, ходить туда, куда хочешь, есть, спать, курить, когда хочется. Мир вновь заиграл перед ней всеми своими красками; она больше ни минуты не думала, что несчастна из-за Салтыкова. Да и что такое, в сущности, Салтыков? Ничего, ноль, говно на лопате. Олива вспомнила его корявую фигуру, его прыщавое квадратное лицо, его вечно заплывшие глаза алкоголика, его жидкие волосы, сквозь которых просвечивала макушка — верный признак того, что лет через десять-двадцать он станет противным лысым мужиком с пивным брюхом. Даже если пренебречь внешностью, считая, что это не главное — что у него внутри? Гниль, грязь, плесень, и ничего святого. Олива вспомнила, как однажды зимой в Архангельске они вчетвером лежали в постели: она, Салтыков, Аня и Паха Мочалыч. Было утро; они только что проснулись, но вставать было лень.
— О чём задумался? — спросила Олива Салтыкова, видя, что он лежит с кислой и недовольной физиономией.
— Я задумался о том, — отвечал он, — Что все люди, в сущности — это большие мешки с дерьмом. Вот мы лежим тут — четыре мешка с дерьмом…
— Ты своё содержание на других не перекидывай, — заметила Аня, — Говори лучше про себя.
— Вот именно, — обиделся Мочалыч, — Тоже, нашёл сравнение…
— Что ж, значит, я, по-твоему — тоже мешок с дерьмом? — спросила Олива, задетая за живое больше всех.
— Конечно, — отвечал Салтыков, — А разве нет? Это ж правда, мелкий, а на правду нельзя обижаться, ты же сама говорила.