— Пиши, раз в неделю! В день! В год! С нужными людьми! Слушай, ты! Тебе цыган пел?! Тебе, лично тебе пел цыган?!
— Нет, к сожалению. Лично мне цыган еще не пол.
Тишкин забегал по залу. Нерповой шкуры тут не было. Линолеум.
— И вот, здрассти! Ваша забегаловка! Ужас! Слышь?! Ты должен вытащить меня из дерьма, Макар! Ты дол-жен! А потом гульнем! Ох, гульнем! Да я ресторан закажу! Макар! Макаренко хренов!
— Венерические заболевания?
— А какой я мужчина без этого?! Сам-то небось?! О! О! Рожа! Улыбится!
— Что-то мне не хочется вас этой трубкой слушать. Вас терапевт посмотрит. Пошли.
— Так я сейчас позвоню, Макар! Это нужный нам человек! Пошли, толстый! Пойдет у нас дело! Да и тут порядок надо наводить! Что тут у вас! Бедность, как у крыс!..
Вошли в прихожую, тоже увешанную дикими пейзажами. Но сюрреалистов было немного. Вопреки расхожему мнению, Макар Макарович считал их не слабоумными, но жуликами.
— Иван Матвеевич! — открыл Макар Макарович дверь в отделение.
— Я пошел звонить! — помахал ему Тишкин.
— Пошел вон, — сказал Макар Макарович и объяснил санитару: Тишкина — под строгий надзор пока. Звонить не разрешать.
— Что?! Я что-то вас не понял, — побледнел Тишкин.
— Да я вам сейчас разъясню, — зевнул санитар, — вы все поймете.
— Так! — Тишкин постучал пальцами по косяку. — Это вы серьезно?
— Идите, больной.
— Так! Появились сложности? Вам в психиатрии не работать! — вдруг крикнул Тишкин. — Я вас уберу отсюда!
— Надо же, — испугался Макар Макарович, — а где ж тогда? Я больше и не умею ничего. Разве что стихи. Убил!
— Ну что? — повела безжалостными очами Марина Васильевна. — Подонок?
— Да-а! Какой-то гоголевский! Я даже считал, что такие только в книжках бывают. Что-то купеческое, господское. На фоне совершенно примитивных мозгов.
— Вы так ему диагноз влепите.
— Ну нет! Такому?! Нет!
— Вы уж так не переживайте, — величественно улыбнулась Марина Васильевна, — завтра мы ведь его выгоним.
— В реанимацию принесли, — приоткрыла дверь сестра, — плохой.
— Да, идем! А с этим, ну… конечно, человек генетически стареет, да и отбор должен быть. Об кого-то должны же мы стукаться, чтобы отбор был. Выходит, и такие уроды нужны. Чичиков же тоже, как слепая ветка, как отрицательный пример, в конце концов…
Он говорил это уже на ходу, засучивая рукава и входя вслед за носилками в реанимационную под свисающие с тросов капельницы, к мерцающим экранам кардиографов, в белую, чистую комнату.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Леля смотрела, как он приближается: правое плечо вперед, траектория извилистая…
— Здравствуйте! Я… поговорить.
Значит, его все-таки кто-то ждал.
— Были у нас? — кивнул Ржевский на свои окна.
— Да. Ваша супруга сказала, что вы не ночевали. Она ушла.
Через приоткрытую дверь подъезда, дожидаясь лифта, они слышали, как делятся впечатлениями две ранние бабули на лавке:
— По ночам оне гуляют!
— Делать нечего!
Да, кстати, Ржевскому действительно часто было как-то нечего делать. Или он просто ничего не мог поделать?
Ржевский родился и долго жил в огромной прокуренной комнате, где на стенах висели странные картины, частью осыпавшиеся (то есть покончившие с собой) или неоконченные (то есть не родившиеся), тут же лежали, висели, стояли мятые, медные трубы: «мандолина, гитара и бас», как выражался его пана Николай, непрерывно куривший трубку, огромную, как саксофон.
Говорили, что вырезал он ее из корня того самого дуба (на даче в Малаховке), с которого года три спустя Сережа Ржевский сверзился и сломал себе ключицу и бедро, что определило в дальнейшем его индивидуальную походку. Говорили еще, что именно крен дуба в сторону ампутированного корня и «содействовал» Сережиному падению.
Больше вроде бы от папы Николая ничего в памяти и не осталось, так как вскоре он тоже дал крен, исчезнув в восточном, кажется, направлении, позволив Ржевскому унаследовать разве что ослепительные кудри.
Мать не сразу смирилась с исчезновением беспутного Николая, отправив на розыск некую добрую тетю Соню, долго еще писавшую с дороги письма, становившиеся все короче и неразборчивее, словно затухающий в далях голос. Мать долго вздрагивала от шагов за дверью, не разрешала выбрасывать осыпавшиеся холсты и вложенный вместо закладки в книжку «Путешествие без карты» ключ от входной двери.
Но однажды… в ту ночь в каменном колодце двора, где и росло всего два куста, оглушительно пел одинокий соловей, раскачивая и расстреливая мрак… мать написала Сереже прощальное письмо, а утром, когда он, не проснувшись еще, приподнял голову с подушки, послала ему отчаянный последний взгляд.
Ржевский остался один перед выпускными экзаменами, правда, вскоре явились еще две добрые тети (имена их забылись), обе с торчащими из-под мужских шапок черными челками, обе курносые и круглоглазые.