Гостья, не изменившись в лице, расстегнула пуговицы мокрой шинели, чуть не обломав ногти на коротких сильных пальцах. Поискала, куда положить шинель... Взглянула на неподвижного хозяина... Бросила на пол. Взялась расстегивать кофточку, на минуту замешкалась.
— Только... Я мало что умею. Ну... Такого...
Федор едва не застонал от отвращения — к ней, к себе, к ситуации.
— Отставить! Идиотка!
От его крика она едва не рухнула. Глаза — аж круглые от испуга.
Что ж, ему нужно было перекрикивать пушки, когда командовал орудийным расчетом.
— Застегнитесь, мадам.
На ее щеках зарделись пятна. Как у героини первомайского плаката. Мертвый воздух дома, казалось, сгущается, как перед грозой. Федор цедил сквозь зубы:
— Значит, хочешь, чтобы я с тобой что-то сотворил — в знак прощения? Так что с тобой сделать — изнасиловать? Набить морду? Поставить на колени часиков на десять? Или пристрелить? А?
Валентина сглотнула, уставившись в пол с разводами неумело вымытой грязи.
— Что, трудно чувствовать себя сволочью?
Она прикусила губу.
Федор жестко продолжал.
— Я не дам тебе облегчения, оказавшись сволочью сам.
— И... как мне дальше... жить с этим?
И смотрит ясными голубыми глазами. Кто знал, что у барышни такая тонкость чувств.
— Как жить? — Федор улыбнулся. — А как живут твои старшие коллеги, которые меня допрашивали? Почему лейтенант Кравец или майор Тусклый не приехали ко мне с просьбой набить им морды? Спят по ночам спокойно. Что они тебе сказали? Что вы все просто выполняли свою работу, да?
— Да... — Валентина крутила пуговицу на кофточке, словно этот костяной кругляшок смертельно провинился перед ней. — Сказали, что лучше, если пострадают десять невинных, чем пропустить одного настоящего диверсанта или предателя.
— А ты, значит, так не считаешь? Веришь, что до меня не арестовали ни одного невиновного? И что я — последний, кого забрали по ошибке?
Товарищ Рабко стояла, понурившись.
— Не знаю...
Ветер за окнами снова начал беситься, бросаться в окна, словно голодная птица. Люди также в поисках спасения летят на свет красивой идеи, и не понимают, что за невидимая стена внезапно вырастает перед их искренним порывом, почему о нее в кровь разбиваются их судьбы.
Земля под стенами каждой утопии покрыта перьями и залита кровью. А в теплом доме, у очага радуются своей справедливости избранные... Которым не дано жалеть тех, что слепо бьются в окна.
Девушка переступила с ноги на ногу, Федор понял, как она устала. Что ж... Надо заканчивать разговор. Приглашать присесть как-то не хотелось. Вот же не повезло девке — первое задание, и попала на ошибочно арестованного героя войны.
— Надеюсь, вы поняли, что мне от вас ничего не нужно?
Валентина пригладила мокрые косы. Слова застревали в ее горле. Наконец она сказала:
— Мне... мне... страшно себя самой. Это оказалось так... просто. Делать другому больно. Унижать.
— Вам еще не раз придется это делать, — равнодушно произнес Федор. — Это, извините, работа, которую вы выбрали. Не чувствуете в себе достаточно силы — уходите.
Девушка упрямо закрутила головой.
— Я врагов ненавижу. Фашистов жалеть не собираюсь.
Федор смотрел в правый дальний угол, туда, где еще на его памяти когда-то висела икона, и ему, совсем маленькому, бабушка объясняла: "Это Боженька, Феденька. Он добрый, он всех прощает».
— Я родился в год революции, — медленно проговорил Федор, чувствуя, как жадно Валентина ловит его слова — первые без издевки и гнева. — Я очень горд, что я ровесник Великого Октября. Когда мне было шестнадцать, нам в пионерском отряде рассказали о Павлике Морозове, замученном кулаками. Мы все захотели также совершить нечто героическое, стать похожими на Павлика. На следующий день каждый должен был на общем собрании разоблачить какие-либо проступки перед советской властью родственников или соседей, особенно если кто из них прячет в доме иконы, или другие предметы культа, или антисоветскую литературу, или оружие. Я готовился, аж на месте подпрыгивал от нетерпения. И когда настала моя очередь, спеша, сообщил, что на чердаке нашего дома стоят большие сундуки, в одном старая одежда, а во втором бабушка прячет подозрительные бумаги, написанные на иностранном языке. Я как-то туда украдкой лазил, видел...
Меня похвалили. Товарищ в военной форме долго тряс руку и говорил о пионерской честности... Я был счастлив. А вечером того же дня у нас начался обыск.
Сундук с бумагами уволокли вниз. Пожелтевшие листы, исписанные неровным почерком. Если сложить в одну стопку, были бы, наверное, высотой с меня.
— Польские документики! — удовлетворенно объявил один из тех, кто делал обыск.