— Ну! Балуй! — грозно говорит Васька, когда лошадь пытается сунуть голову ему за пазуху. Он достает краюху, откусывает маленький кусочек, остальное отдает лошади. Лошадь берет краюху теплыми мягкими губами и начинает жевать, жмурясь от удовольствия и роняя крошки в траву…
Василий ясно видит, словно это происходит сию минуту на его глазах, как она жует и как падают в траву крупные крошки ржаного хлеба. Видит он и себя, мальчишку, который беспечно смотрит на все это и даже не пытается собрать упавшие крошки. Ему даже не жалко, ему все еще не хочется есть. Этого не может быть, но это так. Задать бы хорошую трепку себе самому за такую беспечность, за то, что не смог предусмотреть, предвидеть, угадать сегодняшний день. Как пригодились бы сейчас эти крошки, эта краюха хлеба…
И тут Василий припоминает, что он будто бы только что принес что-то съедобное, что это съедобное он держал в собственных руках. Он вытаскивает руки из-под одеяла, подносит к закрытым глазам и только после этого размыкает тяжелые веки. В руках у него ничего нет. Странно. Но он же видел лежащую на улице лошадь, он видел темно-красные куски, еще не отодранные от желтоватых костей. Наконец, он видел старуху, соскребающую с наледи пропитанную кровью розовую корку. Или это ему померещилось? Нет, он просто забыл, что был в рукавицах, а рукавицы… Василий поворачивает голову и — встречается взглядом с зелеными глазами рыжей кошки.
Сперва сознание просто отмечает: «Кошка!»
Потом из мрака со скрипом сухого от мороза снега выдирается вопрос: «Зачем?»
Вслед за этим в искристом тумане проявляется лицо Сары Фурман, изъеденное крысами. А может, и не крысами, а вот этой самой кошкой…
Нет, Колька Земляков говорил, что крысами. А еще он говорил… Что-то он говорил еще… Ах, да, Сара Фурман! Что вот, мол, жидовка, а осталась в Питере, когда все жиды бежали наперегонки впереди всех. И вроде бы была при хлебе — работала кассиром в магазине. А вот, смотри-ка, померла. И не от голода, нет, потому что однажды даже отдала им, то есть Василию с Николаем, два кило пшена, а от какой-то болезни. Значит, никому не была нужна, никто о ней не позаботился. А у них тогда хватило сил завернуть ее в пододеяльник, вытащить на улицу и положить на видном месте: авось заберут и похоронят.
И вот теперь Софи… Зачем она здесь?
Думать трудно. Нить мысли все время рвется, скручивается, пропадает. Василий прикрывает глаза, отдыхает, пытается вспомнить то важное, от чего отвлекли его зеленые кошачьи глаза. Не вспоминается.
Тогда он снова разлепляет веки и смотрит прямо перед собой: Софи нет, значит, померещилось.
И впадает в забытье.
Он действительно устал, ему надо восстановить силы. Восстановить силы… А для чего ему силы, если он не собирается идти на завод? Ах, да! Ведь вот-вот должен придти Колька Земляков. У Кольки карточки и деньги. Колька ушел… ушел на свой завод — на «Светлану». Давно ушел и должен был вернуться еще вчера. Обещал. Василий верит Кольке… Нет, они не друзья, они просто соседи, приятели, но Колька — хороший товарищ, на него можно положиться… К тому же… К тому же Софи совсем не обязательно есть его, Василия, лицо, когда полно крыс…
Василий как-то, еще до войны, видел, как Софи трепала во дворе крысу. Крыса становилась на задние лапы и верещала, показывая большие желтые резцы. Но это нисколько не пугало кошку. Она ловко сбивала крысу лапой и хватала ее зубами за шкирку, трепала из стороны в сторону и отпускала, с любопытством наблюдая, как та, потеряв ориентировку, кружится на одном месте. Эта кошка — не то, что ее ленивый отпрыск Яшка, который слизывал манную кашу, недоеденную сыном. Софи кашу не ела. Поэтому она и не может съесть его лицо…
Когда Василий очнулся вновь, он вновь увидел зеленые глаза Софи прямо перед собой. Впрочем, они были не совсем зеленые, а с желтизной. Софи лежала на его груди и, едва он зашевелился, громко заурчала, как бы давая понять, что у нее нет плохих намерений. Несмотря на это, Василий, все еще оставаясь в плену каких-то отрывочных видений и представлений, осторожно вытащил руку из-под одеяла и провел ладонью по своему лицу: лицо было как лицо, шершавое от многодневной щетины, с тонкой морщинистой кожей, под которой, казалось, не осталось ничего, кроме костей.