В одну из ночей глухарь был особенно беспокоен. Ему все чудилась та осенняя песня, необыкновенно зажигающая кровь, пронизывающая нервной дрожью все тело. Но старый токовик был убит еще осенью, а сам молодой петух не умел и не мог петь эту песню. Он был еще молчуном – так называют глухарей-первогодков, не достигших зрелости и не знающих брачной песни. Других глухарей в бору не было. Петух долго ходил по насту, пересекая лунные полосы, шурша крыльями о снег. Горячие толчки крови двигали его по ночному лесу, гнали в неведомую даль, а непонятная внутренняя сила сделала его намного смелее. Глухарь побежал в каком-то одном, зовущем направлении, угаданном инстинктом, быстро и шумно, а потом взлетел.
Ночь истаивала, и дальнее болото уже туманилось робким светом близкой зари. Глухарь полетел вдоль опушки леса и скоро заметил густую сосенку. С трепетом, с горячей силой уселся он на один из суков и замер, слушая.
Звезды мерцали в прозрачной бесконечности, струился над тайгой рассеянный свет, сонно тек тихий ветер, и в этой чуткой пустоте петух услышал шелест звуков токующего глухаря. Он встрепенулся, сорвался вниз и полетел на песню, к опушке темного бора.
Черный кедр преградил глухарю путь, и петух нырнул под нижний край его кроны. Едва он умостился, удерживая равновесие на зыбком суку, как четко уловил щелканье, а потом и страстное стрекотание. Мошник ощутил, как зоб его надулся тугим воздухом, судорожные спазмы комом прокатились по горлу. Он с неимоверным усилием вытянул шею, но смог только крякнуть. А песня токовика тянулась бесконечно, страстно и жутко, обжигала и трясла молчуна. Он снова и снова глотал удушающие спазмы, выгоняя из гортани воздух, но нужных звуков не получалось: с противным скрипом размыкалась глотка, и что-то хлюпало там, в глубине раздутого зоба. И тут петух услышал чьи-то торопливые короткие шаги. Они издавали резкий, отрывистый скрип на подстывшем от утреннего морозца чарыме. Молчун притих, предчувствие опасности насторожило его. Песня токовика уже не будоражила молодого глухаря своим звучанием, не била горячими толчками в голову. Он напрягся в слухе и внимании. Шаги то возникали, то обрывались.
Бор уже расставался с ночной темнотой, уже завершал сон, встряхиваясь от утренней свежести и робких птичьих голосов. Среди деревьев молчун заметил человека, и страх вконец отогнал все его горячие чувства. Крылья глухаря раскрылись сами собой. Он загрохотал ими по сучьям кедра, вскрикнул тревожно и пронесся совсем близко от бьющегося в песне токовика. Как ни велика была страсть певца, старый глухарь заметил метнувшегося в глубину леса молчуна и затих, затаился в подслухе, зорко оглядывая каждое знакомое дерево.
Охотник был терпеливым, ждал своего момента. Но он остановился в неудобной позе и в конце концов сделал едва заметное перемещение на обе ноги. Этого было достаточно для того, чтобы токовик сорвался с сука и улетел следом за молчуном.
После этого оба петуха держались вместе. Старик токовал, зазывая копалух, а молчун учился пению, чтобы, выжив, запеть следующей весной свою брачную песню, и чутко слушал тайгу. Не раз пытался настойчивый охотник подобраться к поющему глухарю – все напрасно. Всякий момент его обнаруживал молчун, таившийся в самых неожиданных для человека местах.
А весна наплывала на урманы, сгоняла снег, обнажала мшаники, клюквенные места, отогревала хвою и почки деревьев. С ней двигались в тайгу птицы, наполняли леса новыми волнующими звуками. Жизнь дарила глухарю еще одну пору более-менее спокойного и сытного существования…
Длинноухий
Он появился на свет под густым тальником, измученный и бессильный, и долго лежал, ошеломленный яркостью солнечного дня, шумом кустов и обилием воздуха. Большие темно-коричневые глаза косуленка с удивлением замирали то на качающихся стеблях травы, то на трепещущих листьях тальника, то на подрагивающих ушах матери-косули, вылизывающей его мокро-осклизлую шубку.
Зной проник и в густую тень кустов, и в них копилась терпкая духота. В ноздри косуленку текли острые запахи нагретых трав, и он дрожал, вжимался в мягкую подстилку перегноя, подтягивая под себя длинные ноги с острыми копытцами.
Ошалевшие от жадности оводы, кружившие над косулей, тут же облепили ему губы, нос, уши и обжигающе жалили. Косуленок терпел: дергаться и биться было опасно – это только раззадорило бы кровососов. Он инстинктивно прижимался к матери, пряча морду в ее густой шерсти. Там он нашел мягкий сосок вымени и пил молоко до тех пор, пока не задремал.
Как утих зной и ушла пастись мать, косуленок не слышал. Он спал и спал. Скатилось за степь солнце, потухло небо. Прохладная ночь разбудила косуленка. Он очнулся и, упираясь копытцами в мягкий дерн, встал на дрожащие ноги. Темная глубина тальников, открывшаяся косуленку, напугала его. Он запищал, и из травы бесшумно появилась косуля.