- Друг ты мой любезный, так отправлялся из Петербурга Ушаков... Только не в Николаев, а в Херсон. Был в одном с нами чине - капитаном 2-го ранга, и такой назначен был командовать строящимся кораблем. В одном разница - Ушаков вел с собою экипаж в неустроенный край, и ждала его чума. Да... полвека, и вот ты едешь налегке, и ждет тебя приветливый начальник.
Полупьяный Чигирь вдается в философию, и Сатин помогает ему нащупать высокую ступеньку коляски. Но, пристроясь на подушках, Чигирь продолжает заплетающимся языком ораторствовать о благополучии в настоящем Черноморского флота.
Флот, Николаев, Севастополь, турки - таковы предметы бесед друзей изо дня в день. И день за днем одолевают версты коляска с тарантасом. Велика Россия. Русскую речь сменяет белорусская, белорусскую - украинская. И наконец леса отступают перед веселыми степями. Пряно пахнет чебрец, серебрится ковыль, машут крыльями ветряки. Играют на солнце золотые короны подсолнухов. Приветливы голубые и синие хаты, возвышающиеся на глади равнины золотыми кровлями, будто стога в полях. А на широком степном шляхе коляска обгоняет то отары овец, то обозы с важно переступающими волами. Поднимает усатую голову чумак, лениво глядит из-под широкополого бриля или смушковой шапки на проезжих офицеров и снова дремлет, бормоча свое "цоб-цоб-цобе". Другая, нерусская, просторная жизнь, В городах вдруг обрываются палисадники со спрятавшимися в них домиками чиновников и мещан, и кричит, переливается всеми цветами радуги южный многоплеменный базар, и тоже нет в нем российской степенности.
В Елисаветграде, через который течет к Николаеву Ингул, Нахимов и Чигирь бродят в воскресной толпе меж возов с дегтем, пестрым глиняным товаром, горами бураков, кавунов, дынь, баклажан и огурцов. Рябит в глазах от буйной пестроты. И кажется, вышитые плахты, сорочки и юбки девушек, украшенных цветами в волосах, повторяют богатство красок могучей южной природы. И что-то в их цветущей юности напоминает Нахимову Сашеньку. И еще сердце твердит: вот она - моя родина.
Нечаянно он вступает в круг молчаливых слушателей и замирает перед слепым бандуристом.
Хриплый, сильный голос то дрожит на протяжной высокой ноте, то низко и гневно рокочет о рыцарской старине, то в тон торжественно звенящим струнам гордо ширится над толпою слушателей, восхваляя мужество вольницы. И под песню старца исчезает шумный базар с гортанными восклицаниями евреев, необычными акцентами и ударениями в речи панков, с быстрой руганью греков, выкриками турок и татар, с родным, но мало знакомым певучим говором крестьян. Возникают в мареве жары дикая степь и синее море, казаки то скачут, то плывут на стругах, и кажется Нахимову, что в таком мире он жил. Это воскресло мечтательное детство, распаленное рассказами дядюшки Акима.
- Ваше высокородие, подайте Христа ради старому морскому служителю. Несчастному инвалиду подайте.
Павел Степанович опускает глаза. У ног жалкий обрубок человека в выцветшей матросской шляпе. Бог весть когда носили такие уборы.
Опуская в протянутую руку алтын, Нахимов спрашивает:
- Где покалечили, старик?
- На верфи, батюшка. На верфи, бревном отдавило ноженьки. Я бы нынче милостыни не просил. Но чума погубила - жену, дочь и двух сынов разом выкосила. Один, аки перст, остался в юдоли сей.
- Почему морским служителем именуешься?
- Был я матрозом, ваше высокородие, двадцать пять лет служил. Корфу с адмиралом Ушаковым брали, а допреж того в Севастопольской эскадре на корабле "Павел" плавал. Столько лет зажил, а все не забирает смерть.
Чигирю инвалид оказывается знакомым.
- Все врешь, старый хрыч. Учуял нового человека?
Он увлекает Павла Степановича к коляске.
- Небось не рассказал тебе про жительство свое на Корабельной слободке в Севастополе? Даром, что - безногий, а возмущал народ, когда слободку "Хребет Беззакония" - этакое гнездо нищеты и грязи - жгли, чтобы чуму пресечь. Вон куда нынче перебрался, избегая наказания.
- За что же судить безногого? Чем опасен? - недовольно и нехотя спрашивает Нахимов.
Он сожалеет, что позволил прервать беседу о далеком прошлом. Вымрут последние ветераны героического времени, и останутся без них от прошлого одни сухие реляции.
- Опасный чем? Язык без костей другой раз хуже огня, - наставительно отвечает Чигирь. - То время у нас было пляскою на пороховой бочке. Согнали народ со слободок в карантин. И чиновники, сам понимаешь, думали руки погреть за избавление от вонючей казармы. Однако не случилось по-ихнему. Женщины расшумелись и толпою явились к адмиралтейству. А тут подошли мастеровые из рабочих экипажей, пристали к ним люди трех флотских экипажей. Не слыхал? Нахимов вопросительно глядит на Чигиря:
- Это в тридцатом году?
- Ну да. Убили военного губернатора Столыпина, и на два дня бунтари стали хозяевами в Севастополе.
- Вот как? Что ж ты всю дорогу "молочные реки и кисельные берега" живописал?