Еще одним человеком, слишком много знавшим о прошлом, был Петер Гаст. Он имел глупость поделиться с Элизабет желанием написать биографию Ницше. Она жестко заявила ему, что, кроме нее, на это никто не способен, и отстранила его от работы над архивом. Место Гаста занял Фриц Кегель [15], филолог и музыкант на четырнадцать лет младше Элизабет, во флирте с которым она как-то провела вечер. Кегель был салонным вертопрахом романтичного вида, с дико взлохмаченной шевелюрой. Разобрать почерк Ницше он был не в состоянии, но для Элизабет это не имело значения. Первые несколько лет своего существования архив служил салоном, где Элизабет устраивала приемы, а обязанности главного редактора заключались в том, чтобы говорить ей комплименты, флиртовать с нею, а также развлекать гостей пением и очаровательной игрой на рояле. Над роялем висела фотография Ницше, портрет рыцаря кисти Ван Дейка и гравюра Дюрера «Рыцарь, смерть и дьявол». Атмосферу культурной утонченности, царившую в салоне, время от времени нарушал звериный рев, доносившийся со второго этажа.
Прогрессивный паралич пожирал мозг и тело Ницше, и припадки стали слишком яростными и непредсказуемыми, чтобы Франциска могла продолжать свои терапевтические прогулки на свежем воздухе. Ее сын, так любивший бродить по горам, теперь был заперт в двух комнатах с небольшой закрытой верандой на втором этаже дома. Но даже на веранду его все чаще приходилось выводить, поскольку он был не способен найти дорогу самостоятельно. Ницше мог только метаться, как зверь в клетке. Он взад и вперед мерил шагами веранду, которую густо засадили цветами, чтобы скрыть его существование от внешнего мира. Франциска панически боялась, что ее дорогой безумный сын привлечет внимание властей и те силой разлучат их.
Ницше спал допоздна. После того как его мыли и одевали, он проводил остаток дня в соседней комнате, часами просиживая неподвижно, погрузившись в себя. Иногда он играл с куклами и другими игрушками. Мать читала ему вслух, пока хватало голоса. Ницше не понимал ни слова, но ему нравилось звучание речи. Посетителей он не любил. Он яростно сопротивлялся парикмахеру, приходившему подстричь его быстро растущие бороду и усы, и массажисту, который разминал его атрофирующиеся от бездействия мышцы. Тот и другой появлялись регулярно, но Ницше все равно казалось, что они хотят причинить ему зло.
Пытаясь отвлечь сына и дать мастерам закончить свою работу, Франциска поглаживала его и клала ему в рот что-нибудь вкусненькое. Время от времени она читала ему детские стишки. Подчас он даже припоминал что-то и продолжал за ней.
Во время приступов Ницше становился таким буйным, что Франциска и ее верная экономка Альвина с трудом могли его успокоить, и это начинало их пугать. Однако страх потерять его пересиливал.
Франциска периодически записывала «разговоры своего дорогого больного сына». В 1891 году он все еще помнил фруктовый сад рядом с домом своего детства в Рекене. Мог назвать разные породы плодовых деревьев. Кроме того, он помнил библиотеку в конце коридора и взрыв пороха, который вышиб окна. Вспомнив об этом, он долго смеялся, после чего серьезно заметил: «Ладно, Лизхен, твой ненаглядный купающийся мальчик спасся. Он у меня в кармане штанов». Однако после этого случая нерегулярные записи Франциски иллюстрируют, как с каждым следующим годом тонкая нить памяти изнашивается и рвется. В 1895 году Ницше больше не вспоминает детство, хотя четыре года назад мог назвать разные породы деревьев, растущих в саду. Связное мышление нарушается. Франциска описывает типичный случай, когда на вопрос, хочет ли он есть, Ницше отвечает: «А у меня есть рот? Что я должен есть? Мой рот, говорю, я хочу есть… что это? Ухо. А это что? Нос. А тут что? Руки… нет, не хочу». Иногда из лабиринтов его памяти всплывали даже не воспоминания, но смутная тень представлений о том, кем он когда-то был. Он называл книгой любой предмет, который ему нравился или казался красивым, и все время возвращался к вопросу о собственной глупости. Франциска писала: «Нет, дорогой сын, – отвечала я ему. – Ты не дурак, твои книги заставляют содрогаться мир». – «Нет, я дурак».
К счастью, это был самый большой проблеск осознания утраченного достоинства, на который Ницше оставался способен.
15 октября 1894 года ему исполнилось пятьдесят лет. Науманн перевел на его счет пятнадцать тысяч марок. Книги Ницше наконец широко расходились – но он сам не имел об этом ни малейшего представления.
Старые друзья пришли его поздравить, но он не узнал их. В эти дни он узнавал только мать, сестру и преданную Альвину. Овербек описывал, что Ницше не выглядел ни счастливым, ни несчастным – казалось, он пугающим образом находится где-то не здесь. Пауль Дойссен принес в подарок большой букет. На минуту цветы привлекли внимание Ницше, но потом он о них забыл. Дойссен поздравил Ницше с пятидесятилетием, но для того это прозвучало лишенным всякого смысла. Он оживился только при виде торта.