Одно из самых распространенных обвинений интеллигенции – в бездеятельности. Уже прозвучало слово «тряпка»: нерешительный, безвольный, мятущийся: в общем, не человек дела. С «Пошехонских рассказов» М. Е. Салтыкова-Щедрина (1883–1884) к интеллигенту
прилипает эпитет мягкотелый, нередко в близком соседстве с гнилым и либеральным, который переживает звездный час в революционное и послереволюционное время. «Никто не решится отрицать, – сурово отчеканивает Ленин, а вслед за ним и „Краткий курс истории ВКП(б)“ (1938), – что интеллигенция, как особый слой современных капиталистических обществ, характеризуется, в общем и целом, именно индивидуализмом и неспособностью к дисциплине и организации». Сталин обнаруживает в 1905 году (в оригинале, правда, на грузинском) в «нашей партии две тенденции: пролетарской стойкости и интеллигентской шаткости». Фракционные споры в России во многом универсальны для предвоенной Европы, отображая прежде всего тематику и лексику «академического вопроса» немецких социал-демократов. На Дрезденском съезде СДПГ (1903) Август Бебель предостерегал: «Присматривайтесь к каждому партайгеноссе, но если это человек с высшим образованием (Akademiker) или интеллектуал (Intellektueller) – присматривайтесь к нему вдвойне и втройне».Интеллигентофобия и антиинтеллектуализм всех оттенков и направлений, которые разоблачают скрытую, подлую суть власти знаек, сходятся в общей ненависти людей дела и триумфа воли к мямлям. «Wenn ich Kultur höre… entsichere ich meinen Browning!» («Когда слышу о „культуре“… я снимаю с предохранителя свой браунинг!») – так в оригинале звучит известная реплика из пьесы «Шлагетер» Ганса Йоста (1932), где два приятеля спорят, готовиться ли им к экзаменам или спасать родину. Примерно в то же время советский Песталоцци тов. Макаренко клеймит «наше неумение орудовать точным инструментом разума <…> Я поэтому ненавижу всю русскую интеллигенцию. И я считаю, что с нею нужно бороться на каждом шагу, каждый день. Ужаснее всего то, что по этой истеричной тупой бабе равняется наша молодежь» (1928).
Отакота. И кстати, об истеричной бабе: тут очевидны дополнительные возможности, даруемые тем, что интеллигенция
у нас (как вообще с Античности все отвлеченные значения на -tia в европейской традиции, как интеллигенция во французском, немецком, польском – но не в английском, заметьте!) – женского рода. Та же феминизация дискурса играет заметную роль уже в предшествующем случае с общественным мнением: по-русски мнение – сила «гендерно нейтральная», тогда как по-французски и по-немецки она женского рода. Что позволяет галантным французам возвести мнение на трон царицы мира (la reine du monde), как и чуть позже интеллигенцию. С одной стороны, тут вроде как ясная отсылка к другой Царице, Небесной (Regina Caeli); с другой – такая феминизация исподволь внушает мысль о капризности, податливости, внушаемости и мнения («самая развратная из всех проституток» в «Шагреневой коже» Оноре де Бальзака, 1831), и интеллигенции.Так вот, когда знание приобретает новую роль и возникает представление о коллективном разуме как общественной силе, становится ясно, что разум мертв без дел так же, как и вера. Каким должно быть это делание, зависит от представления о том, что из себя – и кого – коллективный разум представляет. Главная альтернатива: должен ли образованный слой действовать напрямую или держаться в тени, в роли посредника, над схваткой, партиями и интересами. И как
действовать: через непубличные, элитные механизмы власти, от советника владыки и философа, шепчущего на ушко «философу на троне», до консультанта и эксперта при олигархе или президенте. Или мобилизуя публичную сферу, общественность, прессу, – словом, нематериальную и не оформленную в официальные институты силу, духовный пар, так сказать, который заставляет вращаться по-своему шестеренки властной машины. «Народ управляется теми, чей голос слышен народу», – как выразился афористичный Томас Карлейль о демократии. В реальности, как мы понимаем, публичная и непубличная деятельность совмещаются в зависимости от возможностей и потребностей, но само это различение важно.