Песня угасала, как детская мечта в рассудке взрослого, а танцовщица выделывала всевозможные пируэты, чтобы не задевать острых кромок.
И все равно задевала. Она касалась блестящих краев то ступнями, то бедрами, потому что собственная безопасность заботила ее меньше, чем конечная цель. Ей было действительно важно добраться до этого алого сердца. Мы видели, как ей больно, и восхищались твердостью ее воли. Если присмотреться, некоторые из ее гримас были притворством, но все же девушка испытывала настоящую боль, когда просачивалась сквозь узкие щели меж колонн из битого стекла, – а в иных местах это было возможно только боком. Иногда стекла выступали ровно настолько, чтобы оставить еще один разрез на тунике. Иногда девушка ранила себя до крови, но не менялась в лице; иногда, наоборот, вздрагивала и болезненно кривилась, когда пореза не было и в помине. Люди театра – они такие: реальность пополам с вымыслом. Но почему же лицезрение именно этой актрисы, изображающей боль, когда ее нет, и не выставляющей напоказ истинное страдание, так ярко напомнило мне что-то из нашей обычной жизни, из жизни публики?
И тут я задумалась – вот ведь глупость – о Питере Салливане. Мне не открывалось ни одно театральное сердце, так что вопрос был хорош: как его постичь? Это ведь так трудно и мучительно! Я почувствовала себя такой одинокой, что на минуточку сама себе показалась обладательницей такого же скрытного сердца. Кто сможет понять мое одиночество? Как его выразить, где обрести утешение?
И я, сама не понимая отчего, всем своим существом пожелала, чтобы танцовщица наконец добралась до сердца и чтобы оно оказалось не тряпичным.
Пусть оно бьется по-человечески, пусть его приводят в движение искренние эмоции. И да не будет у этого сердца ни двойного дна, ни кошмарных тайн. И даже если оно будет ранимым (как любое сердце) и труднодоступным (как этот подвешенный посреди сцены объект), пускай найдется кто-то, способный его затронуть и одарить счастьем, таким насущным и необходимым.
Мне захотелось стать танцовщицей, которая в тот момент выгибала изрезанные ноги и бедра, делала свое последнее усилие, вытягивала руку, чтобы – наконец – прикоснуться.
Она прикоснулась.
После спектакля доктор Дойл пригласил меня в паб выпить пива с жареной рыбой. Он заговорил о книгах. Я парировала рассказом о своей любви к пейзажам и дальним странам, включая и те, где доктору довелось побывать. Дойл начал открываться мне в самом выгодном свете. Если оставить в стороне его привычку ни к селу ни к городу твердить про свое писательство, он был разумный и весьма очаровательный молодой человек, и я не сомневалась, что Дойл составит хорошую партию любой девушке, которая придется по нраву ему самому.
Разумеется, наша беседа вскоре покинула рамки благопристойности – мы заговорили о тайне, которая нас окутывала и объединяла. Дойл признался, что переменил свое мнение и готов принять все странности за совпадения.
– Но если мы не ошибаемся и кто-то из Десяти находится среди нас, я вижу только трех подозреваемых.
Я знала, кого он имеет в виду.
– Салливан и психиатры, – сказала я вслух. И поспешила добавить: – Салливан, вообще-то, не похож. То есть, я думаю, он не способен…
– Нам с вами лучше других известно, что Десять – великие мастера выдавать себя за то, чем они не являются, – прервал меня Дойл, отправляя в рот кусок рыбы. – Я не знаком с мистером Салливаном, но если это не он, у нас остаются только двое психиатров.
Подумав, я покачала головой:
– Сэра Оуэна я знаю уже давно… Это он – его, как ни прискорбно, никто не подменял. – (Дойл улыбнулся.) – Что же до Квикеринга…
– А Квикеринга знает сэр Оуэн, – признал Дойл.
– При этом нельзя забывать: любой из нас может находиться под воздействием… театра, вы меня понимаете, – добавила я, понизив голос.
Но у Дойла имелись свои соображения.
– Они приехали в тот самый день, когда Арбунтот покончил с собой, мисс Мак-Кари, а в момент самоубийства оба находились вместе с нами в комнате мистера Икс. Если это они – как они это устроили?
Я обдумывала его слова. Это было действительно странно. Дойл по-военному резко переменил тему:
– Закажете еще что-нибудь?
Когда мы возвращались в Кларендон, подгоняемые недружелюбным студеным ветром, ко мне, точно отражение в темном зеркале, пришло воспоминание: фальшивый Дойл сопровождает меня в подпольный театр, и именно там мне внушают желание убить мистера Икс. И я наконец-то поняла загадочную фразу моего пациента: «Молния не попадает дважды в одно место». Как удалось ему предугадать мои воспоминания? Поистине он самый загадочный человек из всех, кого я знаю.
Позади Кларендон-Хауса море ревело – это было как предвестие возмездия. И возле калитки Дойл подтвердил мою правоту:
– Мои пациенты в морском госпитале сейчас сильно встревожены. Они в таких вещах разбираются. На берегу барометр падает.
– Надвигается буря?