Вот за эту эквилибристичность, за плейбойство, за неприятие пафоса, эмоциональной нормативности и плакатнос-ти, милых сердцу чиновника от искусства, Сашу к аудитории не пускали. Они знали, что без простора для самоотдачи и самораздачи талант дряхлеет, крылья сковываются гиподинамией и отложениями. Так погибают царь неба и царь степи в зоопарке - как царь природы в застенке, особенно, если стены крепки, но прозрачны и неощутимы. Так тонут в студне. В болоте. В дерьме. В концлагере на двести миллионов заключенных, над которыми даже звезды бессменны, как часовые и надзиратели, а солнце кажется уже просто дневным прожектором. В таком лагере переезжать из города в город глупо, как переходить из барака в барак. Везде одно и то же. Он бежал из Череповца в Москву. Потом из Москвы в Питер. Потом из Питера в смерть. Тогда, когда Саша был жив, я несколько раз пересказывал ему свой разговор с Окуджавой, в конце которого Булат Шалвович сказал: «Леша, у вас будет опубликовано все, нужно только постараться до этого дожить». Для того чтобы было опубликовано, Саша однажды до глубокой ночи переписывал мне в тетрадку свои песни. Я обещал, что буду стараться, буду предлагать. Накануне вышла моя статья о рок-песне в самой читаемой и массовотиражной молодежной газете, в «Комсомольской правде», где я сумел отстоять при сокращении строки о нем, хотя тамошние «знатоки» пожимали плечами и напирали на то, что Башлачева никто не знает, если уж не знают они. Это начало 1987 года. Жить Саше оставалось год без нескольких дней. Со дня его гибели прошли годы. Я иногда листаю эти песни в давней его тетрадке. Листы пожелтели. Строки читать все труднее - из-за рези в глазах. Из-за мысли: отчего русские лирики с Россией не уживаются… Страшная по своей длине череда уходов лучших лириков - Пушкин, Лермонтов, Блок, Гумилев, Маяковский, Мандельштам, Цветаева… Убийства, суицид, доведение до гибели… И вот Саша… Что я думаю о его уходе? Незадолго до гибели он был у меня. С Тимуром Кибировым. У меня было ощущение, что он просто надорвался морально, психически. Его же не баловала наша действительность теплотой. Не так уж много было людей, которые понимали ему цену. Он мне еще раньше рассказывал, что его довольно холодно принял Ленинград и он сам трудно с ним свыкался. Наверное, это естественно, потому что в Ленинграде уже сложился свой рок-истеблишмент, сложились свои давние корневые связи и традиции. А он был новичком, чужаком со стороны, непохожим на ленинградскую школу в своем рок-творчестве. Так что холодный прием, о котором он мне рассказал, когда из Череповца переехал в Ленинград, был, скорее всего, неизбежен. Но ему же, Саше, от этого было не легче. Он все знал про себя, понимал, что и как в этой жизни делает - и, конечно, переживал, тяжело переживал любой случай неприятия того, что сделал. А таких случаев хватало… Сегодня же я слышу или читаю, что и тот, и этот имяреки, не принявшие Сашу, оттолкнувшие его, теперь лезут к нему в друзья, «записываются», по выражению Булата Окуджавы, помните: «Все враги после нашей смерти запишутся к нам в друзья». Сашу тоже не миновала эта участь. Те, кто его отвергал, для кого он был нежелательным конкурентом или чем-то совершенно невообразимым, не сходящимся с их личными и общими шаблонами, с прописями, с матрицами нашей официальной, гостиражиро-ванной поп- и рок-культуры, эти люди сегодня очень много пишут о нем и говорят, вспоминают о встречах с ним. Мне больно и стыдно на это смотреть. Так вот, я думаю, что именно тяжелое вживание в общую нашу культурно-тусовочную стихию Сашу и надорвало. Это и тяжело, и опасно: знать себе цену, везде тыкаться, как бездомный крот, стремиться к кому-то в тепло, а получать зачастую надменно-иронич-ный прием, пожатие плечами, затертую кальку японской вежливости (в лучшем случае). У нас вообще с этим напряженка - с умением воздать человеку вовремя по заслугам.