После полуночи покатил сумасшедший фарт, Тараскин выиграл ту махорку, а к ней в придачу четыре двухсотграммовых пачек чая, пол-литровый флакон спирта и три банки тушеной говядины. Эти жратву, пойло и даже наркотики доставляли на зону вольнонаемные, сбывали зэкам втридорога, а кавказцы, у которых не переводились деньги, охотно брали товар. Тараскин, понимая, что фарт не может переть всю дорогу, попробовал свернуть игру. Бросил карты, встал со шконки.
К нему шагнул откормленный гопник по имени Резо, бык из свиты лагерного смотрящего. «Ты отыгрывался? Дай и другим отыграться», – вежливо попросил он, положил на плечо Тараскина тяжелую, как пудовая гиря, лапу. Заставил сесть. Публика, окружившая двухъярусные койки, стала переглядываться, перемигиваться, понимая, что мужика Тараскина сейчас будут опускать на деньги. И сам он четко понял: уйти с выигрышем не дадут. Дато взял карты, долго мусолил колоду. Он хоть и сидит на игле, игрок не самый слабый: руки не тряслись, глаза оставались спокойными. Видно, Дато здорово передергивал на сдаче, потому что к двум часам ночи Тараскин спустил весь свой выигрыш, а к утру остался должен совершенно фантастическую по здешним меркам сумму: сто двадцать баксов.
Тараскину удалось выторговать месячную отсрочку по долгу, он наплел, что в конце октября к нему приедет жена. Через вольняшек сумеет передать мужу харчи и деньги, долг будет погашен в срок, даже с небольшим процентом. С женой Тараскин давно развелся, никто из родственников, даже родная тетка, самый близкий человек на свете, не приедет в далекую Мордовию, чтобы ссудить его деньгами. Но месячная отсрочка – это лучше чем ничего. «Хорошо, – ответил Дато. – Я подожду, скажем, до двадцатого октября. Успеешь?». «Само собой, – Тараскин прижал ладонь к сердцу. – Двадцатого – как из пушки».
Он отправился в ту часть барака, где жили мужики, залез на верхнюю шконку, закрыл голову подушкой. И не сомкнул глаз до самой побудки, беззвучно шевелил губами, выдавая на-гора ругательства и проклятья. «Суки, лаврушники, накупили за бабки воровские звания, – шептал он. – Мать вашу. И теперь держат всю масть, всю зону держат. Что вам сдохнуть, тварям, паскудам». В душе Тараскин понимал, что виноваты в его бедах не лаврушники, а он сам, нечего было садиться за карты, ведь знал же, чем все кончится. Карточные долги священны на воле, а на зоне вдвойне священны.
Однажды Тараскин стал свидетелем расправы с должником. Темным вечером возле сортира его перехватили кавказцы, скрутили руки, запрокинули голову назад, а третий нападавший подошел на расстояние шага к своей жертве и ударил снизу. Тараскин видел, как в темноте дождливого вечера сверкнул наточенный железный прут, рукоятку которого обмотали изолентой. Заточка вошла мужику под нижнюю челюсть, пропорола язык и небо. Через минуту бедняга захлебнулся кровью. Орудие преступления утопили в выгребной яме. Убийц искали, но, разумеется, не нашли, хотя их имена знали все.
Существовал второй вариант погасить долг: натура, плата через очко. Смена масти, петушиный угол возле параши, всеобщее презрение, когда вчерашние приятели сторонятся тебя, как прокаженного, боясь дотронуться пальцем, ложка с дыркой, висящая на шее… Ты уже не мужик, не баба, ты хуже грязной собаки. После недели такого существования Тараскин сам наложит на себя руки, удавится где-нибудь в темном углу недостроенного склада или бросится под колеса железнодорожного вагона, которыми на промку доставляют силикатный кирпич.
К утру он нашел спасительное единственно возможное решение.
После первой поверки он вернулся в барак, вытащил из «телевизора» и завернул в тряпицу свою самую ценную вещь, трехсотграммовый шмат соленого сала, который берег на черный день. Побежал не в столовку, а в медпункт, сунул щедрый подарок лепиле, санитару из вольняшек, и получил освобождение от работ, якобы, сильно простудился, температура поднялась. Лепила заполнил карточку, выдал мнимому больному две таблетки аспирина и отпустил его. Когда конвой вывел отряды зэков на промку и жилая зона опустела, Тараскин пошел в административный корпус, долго обрабатывал дежурного офицера, прося пятнадцатиминутного приема у кума. Якобы Тараскин вспомнил одно преступление, совершенное им на свободе и теперь, спустя три года, когда окончательно замучила совесть, хочет покаяться заместителю начальника колонии по режиму в том давнем деле.
Офицер скучал, никаких дел не маячило, поэтому он, слушая зыка, развлекался тем, что пускал ему в лицо струи табачного дыма. Когда баловаться надоело, сказал, что к куму Тараскин попадет немедленно, но сразу после визита к начальнику, зэк помоет туалеты на первом и втором этажах административного корпуса. «Языком вылижу», – пообещал Тараскин.