Он будет оживлять Жюли-Мари сколько угодно раз – как Эмили Сейлан, а все остальное время она сможет отдыхать – то в воде, под илом, то в земле, на кладбище Пюи-Ларока. Он бы положил в гроб кукол, чтобы Жюли-Мари не скучала, перед этим попросив Габриэль заштопать им животы. Сестру он облачит в любимую пачку – пусть крутит фуэте на дне пруда и учит Эмили Сейлан кошачьим шагам и оленьим прыжкам.
Можно поступить иначе: утопить Жюли-Мари, потом отнести в старую часовню и положить тело на алтарь, куда иногда падают разноцветные лучи через последний уцелевший витраж. Она останется нетленной и не изменится, как принцессы из детских сказок, которые лежат в хрустальных гробах или под кустом шиповника в старом парке, окружающем замок.
Сколько она спала? Дни? Недели? Месяцы? Ей кажется, что она пробудилась после темной-темной ночи, в сердце которой исчезает время. Вырвалась из наркотического лимба, где ее посещали образы и голоса, принесенные вихрем из ее разрушенного сознания. Она не уверена, что различает, какой кому принадлежит.
Она садится на край кровати. За шторами проглядывает голубоватая линия. Катрин встает, распахивает створки окна и ставни, и они ударяются о фасад дома. Во дворе заря рассеивает остатки ночи. Катрин вдыхает ароматы осени, запах полей, смолистых стволов и перегноя. Она оглядывает полутемную комнату. Вещи, предметы видятся ей в истинном свете – застывшими и нелепыми: ночной горшок с белым осадком на стенках, рисунок Жюли-Мари на белой штукатурке стены, туалетный столик, бледное отражение в зеркале комнаты и ее самой – сухого тела под ночной рубашкой.
Когда родился Жером, ее мать, еще не знавшая, что рак поселился в одной из грудей, весь день сидела рядом с ними в пластмассовом кресле. Об этом Катрин никогда не забывала. Она знает, что и она однажды будет дежурить в больничной палате у изголовья только что родившей Жюли-Мари. Она постареет, лишится иллюзий, но обрадуется рождению нового члена семьи, продолжению рода, убежденная, что малышу найдется место в мире, что его существование имеет смысл, что оно законно, что в этом заключены истина и красота.
Катрин снимает ночную рубашку, аккуратно складывает, кладет на плетеное сиденье стула. По телу пробегает дрожь, она проводит ладонью по плечу, груди, бедру. Прикосновение не причиняет боли, она просто чувствует тело, долго бывшее чужим, а теперь вновь обретенное. Женщина наблюдает за своими движениями и ощущениями с небывалой прежде полнотой, очень остро воспринимает изгибы, тонкие штрихи и детали. Она подходит к комоду, вытаскивает ящики, не глядя выбирает одежду. Разве не так же она проснулась наутро после рождения Жерома, раздавленная скорбным чувством, гигантской тенью, которая вытолкнула ее из собственного тела, лишила способности заботиться о сыне, сделала все равно что мертвой?
Однажды, ясным весенним днем, когда перистые почки магнолий, растущих на пустоши, начинают лопаться и выпускают на волю гладкие белые лепестки, а тело ее матери, разрушенное химиотерапией и операциями, несут на кладбище, Катрин не может сама вылезти из машины. Габриэль и Серж поддерживают ее, почти тащат по маленькому кладбищу следом за похоронной процессией. Она так бледна, что и сама похожа на покойницу, ждущую своей очереди, чтобы лечь в землю. Солнце обжигает Катрин сетчатку, хриплые голоса ворон, сидящих на памятниках, врезаются в мозг. Она не чувствует печали, не соболезнует отцу. Он взглядом ищет одобрения у дочерей: я сел в правильном месте? я хорошо держусь? я произнес нужные слова? я иду куда надо? Катрин хочется спрятаться от него, от света дня и голосов, от руки Сержа и вида черной ямы, от сочувствующих соседей и вороньих воплей. Сразу после отпевания она умоляет Сержа отвезти ее домой. Смерть матери, затворничество отца – они видятся все реже – собственный сдвиг по фазе, перемежающийся ремиссиями, во время которых она находит детей изменившимися, повзрослевшими, отдалившимися, чужими, далее – новый уход в личные потемки… вот что происходит в течение следующих одиннадцати лет до этого влажного и холодного осеннего утра. На рассвете она готовится встретить новый день, ничего не зная об крахе свинарника и той неистовой силе, которая наконец высвободилась из-под спуда и вот-вот обрушится на них. Она молча одевается, переполненная железной уверенностью: ничто больше не держит ее в плену. Ни стены, ни люди. Даже дети, чье присутствие она угадывает за стеной. Дети, для которых она мало что могла сделать.