Хумаюн вздрогнул:
— Зачем вы так говорите, отец!
Писание «Бабур-наме» что-то и впрямь застопорилось. Союз с кизылбашами и жестокое поражение, которое потерпел он, Бабур, после того, как привел на свою родину войско чужеземцев, — обо всем этом не то что писать, вспоминать было тяжко. Но… неужели это и должно стать последней главой книги жизни? Ведь сидеть здесь, в Кабуле, воевать или мириться с многоликими племенами его удела, описывать его достопримечательности (сделал он это, сделал, описал и горы, и реки, и растения, и животных!) — не маловато ли для него, Бабура? Здесь и кончить жизнь, постепенно угаснуть в малых заботах? Бабур чувствовал: чтобы продолжить и затем закончить книгу достойно, надо одержать еще большие победы, такие, чтоб смыли позор тяжелых поражений от Шейбани и его отпрысков. Вот теперь растет, становится добрым помощником сын Хумаюн. Может, заветную цель — создание большого, крепко спаянного в своих частях государства, которую Бабур не осуществил вместе с разными родичами и беками, — он сумеет осуществить вместе с сыном?
Мысли эти вихрем проносились в голове. Вслух же Бабур сказал, не желая расстраивать сына:
— Пусть не тревожат тебя мои слова о конце жизни. Я так сказал, потому что намерен писать «Былое» до конца дней. Лелею мечту вписать в его будущие главы и твои хорошие дела.
— О повелитель, коли так, то пишите «Бабур-наме» еще пятьдесят и даже сто лет!
— А хватит у себя терпения ждать столько? — улыбнулся Бабур.
Хумаюн ответил серьезно:
— Перед всевышним клянусь, буду терпеть столько, сколько мне суждено жить!
Голубой мраморный дворец назван Баги Дилкушо — «сад, где рассеиваются печали». Бабур построил его для Ханзоды-бегим на самом берегу реки Кабул.
В одной из зал сидит мавляна Фазлиддин на пятках, будто приготовился класть земные поклоны, а рядом с ним, положив на колени руки и опустив глаза, прирос к ковру его отпрыск. Сын — молод, но уже заметна растительность на щеках и на подбородке.
Напротив них, в длинном темно-синем платье с белым шелковым покрывалом на голове, закрывающим лицо, неподвижно застыла Ханзода-бегим.
Молчание тягостно всем. Наконец его прервала надломленным, прерывающимся от волнения голосом Ханзода-бегим — отвечая своим мыслям и словно продолжая прерванный разговор:
— Хуже всех, в конце концов, оказалось тому, кто ушел из этого мира, мавляна, — ведь умершему не вернуться… Живые стонут и плачут, страдают и горюют и все-таки… все-таки утешаются, примиряются с горем. Судите по мне… Я все еще живу…
— Бегим, в наши времена и живым не легко. Двадцать три года прошло, как я покинул Андижан. Сколько бед с тех пор обрушилось на голову! Сколько несчастий мы все пережили!
На минуту забывшись, Ханзода-бегим перенеслась воображением в свою молодость, проведенную в Андижане, столь близком душе и далеком отныне. Трудно сейчас поверить, что Фазлиддин тогда был сильным и обаятельным, молодым… Мулла Фазлиддин, зодчий Фазлиддин, Фазлиддин… джигит. Как много мук принесли ему, промелькнув, десятилетия. Сеть морщин покрыла за это время не только его лицо, но и шею, руки стали сухими и жилистыми, стан согбенным, — он выглядел далеко за шестьдесят, а меж тем Ханзода-бегим хорошо знала, что Фазлиддину пятьдесят три. «А сама-то я?» — подумала бегим, представив свое отражение в зеркале, в которое она глядится по нескольку раз в день: и зубов впереди поубавилось, и губы совсем поблекли, и волосы поредели, покрылись пепельным налетом.
Лучшие годы — молодость и расцвет женский — прошли в непрестанном увядании: цветок погибает, не успев раскрыться полностью, — мысль эта снова вызвала слезы на глазах Ханзоды-бегим. Быстро утерев их, она спросила:
— Мавляна, а сколько лет вашему сыну?
— Двадцать один, бегим.
И подумала Ханзода в этот миг, что ее погибшему сыну Хурраму было бы сейчас двадцать два. И снова полились слезы от нестерпимой сердечной боли, никогда не покидающей ее. Плача, заговорила она опять:
— Да будет долгим век вашего сына! И не дай бог вам испытать самое страшное горе, какое только может быть, — смерть детей… Как хотела я тогда уйти вслед за своим единственным, но не дали мне умереть…
Фазлиддин знал, что ничем не в силах остановить эти слезы бегим. Бросил вопросительный взгляд на сына. Тот опустил глаза. Чтобы как-то отвлечь женщину от ее горестных воспоминаний, стал рассказывать о страданиях, что пришлось пережить и ему: