– Я вовсе не хочу вмешиваться в твои дела, – говорит он. – Я знаю, тебе не пришлось получить то, что в свое время получил Квентин. Но у твоей матери жизнь тоже не была счастливой, и если она придет сюда и спросит, почему ты больше не в доле, я должен буду ей сказать. И не в тысяче долларов тут дело. Ты сам знаешь. Но человек ничего хорошего не дождется, если факты и его счетные книги не сходятся. А врать я никому не собираюсь, ни ради себя, ни ради других.
– Ну, – говорю я, – эта ваша совесть, наверное, счетовод получше меня, ей же не надо днем уходить обедать. Только бы мне она есть не мешала, – говорю я. Потому что, черт подери, как я могу что-нибудь делать как следует с этим-то проклятым семейством, и она ведь палец о палец не ударит, чтобы образумить ее, да и их всех тоже, прямо как в тот день, когда увидела, как один такой целует Кэдди, и весь следующий день расхаживала по дому в черном и в вуали, и даже отец не мог добиться от нее ни слова – только плакала и твердила, что ее дочурка умерла, а Кэдди было тогда всего пятнадцать, так через три года что ей оставалось надевать – власяницу или прямо наждачную бумагу. Ты думаешь, я могу позволить, чтобы она бегала по улице с каждым заезжим коммивояжером, говорю я, а они потом сообщают всем встречным и поперечным, где можно подцепить клевую девчонку, если их занесет в Джефферсон. У меня гордости мало: где уж мне, когда надо кормить целую кухню черномазых и держать дома лучшее украшение казенного приюта для умалишенных. Кровь, говорю я, губернаторы и генералы. Нам чертовски повезло, что у нас в роду хоть королей и президентов не было, а то мы все бы сейчас в Джексоне гонялись за бабочками. Я говорю, ну, будь она еще моя, куда ни шло: я бы по крайней мере твердо знал, что она подзаборница, а то теперь даже самому Господу Богу, ей-ей, неизвестно, так это или не так.
А потом, слышу, заиграл оркестр, и они мало-помалу убрались. Отправились на представление все до единого. Торгуются из-за двадцатицентового ремня, выгадывают пятнадцать центов, чтобы отдать их шайке проклятых янки, которые, может, долларов десять заплатили за такую привилегию. Я прошел на склад.
– Ну, – говорю я, – если ты не побережешься, этот болт врастет тебе в руку. И тогда я его топором вырубать буду. Что, по-твоему, будут есть долгоносики, если из-за твоей возни с культиваторами они совсем без хлопка останутся? – говорю я. – Полынь?
– А на трубах играть они умеют, – говорит он. – Мне вот сказали, у них там один человек играет на ручной пиле. Прямо как на банджо.
– Слушай, – говорю я. – Знаешь, сколько этот цирк потратит тут в городе? Долларов десять, – говорю я. – Те самые десять долларов, которые уже лежат в кармане у Бака Терпина.
– А за что это они дали мистеру Баку десять долларов? – говорит он.
– За привилегию устроить тут представление, – говорю я. – А все остальное, что они тут потратят, у тебя в глазу уместится.
– Выходит, они уплатили десять долларов, только чтоб представлять тут? – говорит он.
– Всего-навсего, – говорю я. – А сколько, по-твоему…
– Вот так так, – говорит он. – Это что ж, выходит, с них же еще и деньги берут, чтобы они тут представляли? Да я бы хоть сейчас десять долларов заплатил, только чтоб посмотреть, как он на пиле играет. И по ихним ценам выходит, что завтра поутру я буду им должен девять долларов семьдесят пять центов.
А потом какой-нибудь янки начинает морочить тебе голову разговорами о том, что неграм надо дорогу открыть. Ну и открывай, вот что я говорю. Только пошире – так, чтобы к югу от Луисвилла ни одного и с ищейками было бы не отыскать. Потому что я растолковал ему, как они в субботу ночью отправятся дальше и увезут из нашего графства не меньше тысячи долларов, а он говорит:
– И на здоровье. Я от этих двадцати пяти центов не обеднею.
– Какие, к черту, двадцать пять центов, – говорю я. – Не в них дело. А десять или пятнадцать центов, которые ты выкинешь за двухцентовую коробку леденцов или еще там за что-нибудь. А время, которое ты вот сейчас зря тратишь, пока слушаешь оркестр.
– И правда, – говорит он. – Ну, коли я доживу до вечера, так они увезут из города на двадцать пять центов больше, это уж вернее верного.
– Вот и выходит, что ты дурак, – говорю я.
– Ну и что? – говорит он. – За это же в тюрьму не сажают, а то бы дороги мостили не одни черные каторжники.