– Потому, – взгляд казачки становится более жестким, – что я очень благодарна тебе и очень хочу забыть все то, что случилось за последние дни. Нападение на заставу, первые раненые, первый человек, умерший у меня на руках – давно знакомый человек, которого я очень хотела спасти, но не смогла. Хочу забыть, как стонали растрясенные на телеге тяжелораненые, как я осталась с ними у добрых людей в Огородниках – и как в дом вошли немцы. Я пыталась встать перед ними, объяснить, что это раненые – а меня прикладом… Прикладом! Медработника, у меня же повязка с красным крестом на рукаве была, понимаешь?!
Сосредоточенно киваю, стараясь не перебивать разошедшуюся женщину, а Ольга продолжает:
– Я очень хочу забыть, как на рассвете нас вели на расстрел. Они же радовались этому, словно развлечению какому, звери, – голос девушки начинает дрожать, в нем прорезаются слезы, – сказали, что в назидание деревенским расстреляют всю семью, вместе с детьми, понимаешь?!
Киваю в ответ, а в груди у самого медленно, но верно разгорается гнев.
– Когда в нас выстрелил тот автоматчик, Слава Прокопенко меня закрыл – собой закрыл… Я упала, а он рядом, прошитый пулями, хрипит, кровью кашляет – и пытается улыбнуться… И второй раненый, это ведь Ваня Перекалин
Вновь киваю готовой уже разрыдаться девушке. Последние слова она выдавливает из себя уже шепотом, сквозь рвущиеся наружу слезы.
– Я хочу, очень хочу забыть это, Рома! Если мы с тобой… Если… Мне станет легче, я слышала, что
Хоть и не совсем понимаю – кому станет лучше, если жертва изнасилования себя убьет?! – все же вновь киваю, по-прежнему не раскрывая рта.
–
На последних словах девушка уже не стерпела, едва ли не в голос завыв – и тут-то я ее понял. Не в смысле что «по любви», хотя и это тоже понял, пусть не разумом, но сердцем понял, а прежде всего то, что Мещерякова за последние дни пережила едва ли меньше моего. Только в отличие от меня Ольга женщина, на самом деле хрупкая и беззащитная, пусть и сильная духом, и места на войне ей нет. Вообще не должно быть баб на войне, не женское это дело… Еще понял, что первый долг мужика – защищать женщин и детей, понял, что не хрена себя жалеть, когда тут такой замес разворачивается на захваченной фрицами земле. И наконец, осознал, что пытаться трахнуть Мещерякову, пока в душе ее кровоточит рана, нанесенная войной, – это просто низко.
Плечи девушки трясутся, но рыдания едва доносятся до меня – казачка пытается сдержаться. И вот именно в этот миг душу словно обожгло жалостью:
– Оль, я все понял.
А после короткой паузы позвал ее:
– Иди ко мне. Я тебя правда не обижу. Попробуй забыть все без… Просто забыть. Даже пальцем не трону – обещаю.
Ольга трясет головой и, доверившись, аккуратно ложится мне на грудь, стараясь не потревожить ногу и все так же сильно и часто дрожа от безмолвного плача. Я же крепко обнял ее – и вдруг почувствовал внутри какое-то незнакомое тепло и одновременно железобетонное спокойствие. Пришло осознание, что любого, кто попытается ее обидеть, я просто зубами порву – и еще то, что я больше в принципе неспособен воспринимать Мещерякову как бота. Слишком она для того живая…
Покрепче обняв девушку, я украдкой начинаю гладить ее волосы, словно котенка. И от этого внутри стало еще теплее, а казачка начала понемногу успокаиваться, одновременно еще плотнее прижавшись ко мне. Такая ранимая, такая беззащитная… Меня бросило в жар – и от объятий с красивой молодой женщиной, и от родившегося в груди желания быть рядом с ней все время, слышать голос, ощущать присутствие, чувствовать даже мимолетные прикосновения… Раньше я такого никогда не испытывал.
Глава тринадцатая
– Послушай, а почему тебя все называют казачкой? Ты действительно из казаков? Просто, когда я звал тебя по имени и по фамилии, ты в итоге отозвалась только на прозвище.
Идущая справа Ольга, в любой момент готовая придержать меня в случае, если начну заваливаться набок, неудачно уперев в землю посох-костыль (как это уже было пару раз до того), болезненно поморщилась. Что-то, походу, не то я сказал.