Сверкая драгоценностями и жемчугами, искрящимися под огнем бесчисленных свечей и хрустальных люстр, отражаясь в громадных сен-гобенских зеркалах, пленявших тогда даже самых серьезных людей, окруженные тепличными растениями, букетами и гирляндами, в которых природа соревновалась с искусством, женщины, с перьями в волосах, отливающих блеском, как птичьи крылья, все как одна стремились подражать императрице Евгении в манерах, в наряде, в глубоком вырезе лифа, вплоть до изящной линии покатых плеч; они плавно выступали в огромных кринолинах, которые теперь кажутся смешными, а тогда настолько прочно вошли в моду, что церковные проповедники обличали их как чудовищный соблазн, изобретенный дьяволом в аду, обмахивались веерами из перьев, колебля теплый ароматный воздух, говорили вполголоса, кротко улыбались и своими движениями, полными неги, очаровывали зрелых мужчин и стариков и опьяняли юнцов вроде меня, которые чувствовали себя словно в каком-то волшебном царстве.
Госпожа Эрио, которой я нанес визит в ее приемный день, держалась далеко не так просто, как аристократки в старинных холодных особняках предместья, но умела быть приветливой и приятной. Тонкая и бледная, она очень напоминала героинь Октава Фейе
[423]. Женщины сетовали, что у нее дурной цвет лица. Но она искусно подкрашивалась, и я замечал только ее красивые фиалковые глаза, тонкий нос и меланхоличную улыбку. Ее подчеркнутая, но подлинная грусть очень к ней шла. Г-жа Эрио не была счастлива. Она увлекалась литературой и говорила о Мирели [424]с глазами полными слез. Я ей понравился, и у меня нет причин это скрывать; склонность ко мне только делала честь этой милой даме, ибо свойственные мне неловкость, робость, растерянность и неуверенность в себе придавали мне самый добродетельный и невинный вид.Госпожа Эрио дала мне как-то почитать «Vita Nuova»
[425], которой она восхищалась; я тоже пришел в восторг, хотя почти ничего там не понял. Но трудно даже представить себе, до какой степени излишне понимать литературу, чтобы восхищаться ею. Мы обменялись впечатлениями, и они во многом совпадали. Таким образом Данте Алигьери сблизил нас чисто духовно, на почве вполне его достойной. Далее, как принято в благовоспитанном обществе, завоевывая одновременно благосклонность жены и симпатии мужа, я стал получать приглашения на интимные вечера и даже на холостяцкие обеды.В доме бывали финансисты, дельцы, инженеры, оперный певец, турецкий государственный деятель, персидский дипломат. После обеда, когда мужчины удалялись в курительную, наш хозяин, отперев золотым ключиком палисандровый шкафчик со множеством плоских ящиков, доставал оттуда сигары, темные и золотистые, длинные и короткие, различные по форме и аромату, и угощал гостей с расчетливой щедростью, соразмеряя достоинство сигары с общественным положением приглашенного, но так ловко, что это замечали только те, кому он преподносил «Цветок Гаваны». Наученный этим примером, я постепенно открыл, какая скупость скрывалась за его широким гостеприимством.
Эрио затевал тогда колоссальное предприятие, до сих пор еще не осуществленное, которому суждено совершить переворот в истории цивилизации, — багдадскую железную дорогу. Он слыл человеком предприимчивым, с весьма практическим умом. При этом он умел казаться филантропом и гуманистом. Воспитанный на учении сен-симонистов
[426], он сохранил некий индустриальный идеализм, своеобразный экономический мистицизм и поэтическое чувство в коммерции, что придавало даже его наиболее расчетливым операциям характер благородного великодушия и могло бы даже самое шарлатанство облечь в ризы апостольских деяний.Уверяя, что его вдохновляет общий порыв народов к объединению, он считал промышленность и банковский капитал двумя благотворными движущими силами, которые, объединяя нации, приведут когда-нибудь к установлению всеобщего мира. Но, как француз и патриот, в вопросе о мире он придерживался наполеоновской концепции и полагал, что высокая миссия объединения народов предназначена исключительно Франции, что именно Франция должна возглавить будущие Всемирные Соединенные Штаты.
Когда этот энергичный смуглый человечек путешествовал по Малой Азии, подымался на Таврский и Аманский хребты, пересекал Евфрат, плыл по течению Тигра, я испытывал перед ним истинное восхищение. Он ворочал миллионами и высчитывал каждый грош. Он напоминал Наполеона своей способностью вникать во все мелочи, не упуская из виду главного.
Романтически настроенный и невежественный, он, подобно Наполеону, любил при случае призывать великие исторические имена — Вавилон, Ниневию, Александра, султана Гарун-аль-Рашида. Этот маленький брюнет с нафабренными лейтенантскими усиками был поистине великолепен, когда, мечтая вслух, предсказывал, что свистки его паровозов разбудят крылатых быков у дворца Саргона
[427]. Он был похож на Наполеона также и верой в свою звезду, заразительным оптимизмом и глубокой убежденностью, что дело окончательно проиграно только тогда, когда считаешь его проигранным.