магнетизм. Трудно было в ту пору представить себе, что
на свете есть девушки, которые могут не влюбиться
в него. Правда, печальным, обиженным и даже чуть-чуть
презрительным голосом читал он свои стихи о любви.
Казалось, что он жалуется на нее, как на какой-то не
веселый обряд, который он вынужден исполнять против
воли:
Влюбленность расцвела в кудрях
И в ранней грусти глаз,
И был я в розовых цепях
У женщин много р а з , —
говорил он с тоской, словно о прискорбной повинности,
к которой кто-то принуждает его. Один из знавших Блока
очень верно сказал, что лицо у него было «страстно-бес
страстное».
И все же он был тогда в таком пышном расцвете
всех жизненных сил, что казалось, они побеждают даже
его, блоковскую, тоску и обиду.
Я помню ту ночь, перед самой зарей, когда он впер
вые прочитал « Н е з н а к о м к у » , — кажется, вскоре после
того, как она была написана им. Читал он ее на крыше
знаменитой Башни Вячеслава Иванова, поэта-символиста,
у которого каждую среду собирался для всенощного бде
ния весь артистический Петербург. Из Башни был выход
на пологую крышу, и в белую петербургскую ночь мы,
художники, поэты, артисты, опьяненные стихами и ви
н о м , — а стихами опьянялись тогда, как в и н о м , — вышли
под белесое небо, и Блок, медлительный, внешне спокой
ный, молодой, загорелый (он всегда загорал уже ранней
весной), взобрался на большую железную раму, соеди
нявшую провода телефонов, и по нашей неотступной моль
бе уже в третий, в четвертый раз прочитал эту бессмерт
ную балладу своим сдержанным, глухим, монотонным,
безвольным, трагическим голосом. И мы, впитывая в себя
ее гениальную звукопись, уже заранее страдали, что сей
час ее очарование кончится, а нам хотелось, чтобы оно
длилось часами, и вдруг, едва только произнес он послед
нее слово, из Таврического сада, который был тут же,
внизу, какой-то воздушной волной донеслось до нас
221
многоголосое соловьиное пение. И теперь, всякий раз, ко
гда, перелистывая сборники Блока, я встречаю там стихи о
Незнакомке, мне видится: квадратная железная рама на
фоне петербургского белесого неба, стоящий на ее пере
кладине молодой, загорелый, счастливый своим вдохнове
нием поэт и эта внезапная волна соловьиного пения, в
котором было столько родного ему.
Я хорошо помню ту дачную местность под Питером,
которая изображена в «Незнакомке». Помню шлагбаумы
Финляндской железной дороги, за которыми шла болот
ная топь, прорытая прямыми канавами:
И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Помню ту нарядную булочную, над которой, по то
гдашней традиции, красовался в дополнение к вывеске
большой позолоченный крендель, видный из вагонного
окна:
Вдали, над пылью переулочной,
Над скукой загородных дач,
Чуть золотится крендель булочной
И раздается детский плач.
Точно так же, читая стихотворение Блока:
Одна мне осталась надежда:
Смотреться в колодезь д в о р а , —
я вспоминаю этот узкий и глубокий «колодезь двора» в
сумрачном доме на Лахтинской улице, где поселился
Александр Александрович осенью того самого года, когда
он написал «Незнакомку». Окна его темноватой квартиры
на четвертом или пятом этаже выходили во двор, ко
торый вспоминается мне со всеми своими чердаками,
сараями, лестницами всякий раз, когда я читаю такие
«лахтинские» стихотворения Блока, как «Холодный день»,
«Окна во двор», «В октябре». В самой квартире я был
только раз или два, но по Лахтинской улице случалось
мне проходить очень часто. Это улица на Петербургской
стороне, невдалеке от фабрично-заводского района. Тогда
она кишела беднотой. Стоило мне войти в эту улицу, и в
памяти всегда возникали стихи, которые эта улица как
бы продиктовала поэту:
222
Мы миновали все ворота
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
И вот пошли туда, где будем
Мы жить под низким потолком,
Где прокляли друг друга люди,
Убитые своим трудом.
Словом, со многими стихотворениями Блока у меня,
как у старика петербуржца, связано столько конкретных,
жанровых, бытовых, реалистических образов, что эти
стихотворения, представляющиеся многим такими туман
но-загадочными, кажутся мне зачастую столь же точным
воспроизведением действительности, как, например, сти
хотворения Некрасова.
В ту пору далекой юности поэзия Блока действовала
на нас, как луна на лунатиков. Сладкозвучие его лирики
часто бывало чрезмерно, и нам в ту пору казалось, что
он не властен в своем даровании и слишком безвольно
предается инерции звуков, которая сильнее его самого.
В безвольном непротивлении звукам, в женственной по
корности им и заключалось тогда очарование Блока для
нас. Он был тогда не столько владеющий, сколько владе-
емый звуками, не жрец своего искусства, но жертва.
В ту далекую раннюю пору, о которой я сейчас говорю,
деспотическое засилие музыки в его стихах дошло до
необычайных размеров. Казалось, стих сам собою течет,
как бы независимо от воли поэта, по многократно повто
ряющимся звукам:
И приня
И обня
И в вешних далях им кача
Ко
Каждое его стихотворение было полно многократными
эхами, перекличками внутренних звуков, внутренних