рифм, полурифм, рифмоидов. Каждый звук будил в его уме
множество родственных отзвуков, которые словно жаждали
возможно дольше остаться в стихе, то замирая, то возникая
опять. Это опьянение звуками было главное условие его твор
чества. Даже в третьем его томе, когда его творчество стало
строже и сдержаннее, он часто предавался этой инерции:
И напев заглуш
В зата
Усыпл
Напряж
223
В этой непрерывной, слишком сладкозвучной мелоди
ке было что-то расслабляющее мускулы:
О, весн
Вез конц
И кто из нас не помнит того волнующего, переменяю
щего всю кровь впечатления, когда после сплошного
в незабвенной строке:
Дыш
вдруг это
И в
И его манера читать свои стихи вслух еще сильнее в
ту пору подчеркивала эту безвольную покорность своему
вдохновению:
Так пела с детских лет
Шарманка в низкое окно,
И вот — я стал поэт...
И все,
Любовь, стихи, тоска;
Все приняла в свое русло
Спокойная река.
Эти опущенные безвольные руки, этот монотонный,
певучий, трагический голос поэта, который как бы не
виноват в своем творчестве и чувствует себя жертвою
своей собственной л и р и к и , — таков был Александр Блок
больше полувека назад, когда я впервые познакомился
с ним.
2
Потом наступила осенняя ясность тридцатилетнего,
тридцатипятилетнего возраста. К тому времени Блок
овладел всеми тайнами своего мастерства. Прежнее жен
ственно-пассивное непротивление звукам сменилось
мужественной твердостью мастера. Сравните, например,
строгую композицию «Двенадцати» с бесформенной и
рыхлой «Снежной маской». Почти прекратилось засилие
гласных, слишком увлажняющих стих. В стихе появились
суровые и трезвые звуки. Та влага, которая так вольно
текла во втором его томе, теперь введена в берега и поч
ти вполне подчинилась поэту. Но его тяжкая грусть стала
еще более тяжкой и словно навсегда налегла на него. Губы
224
побледнели и сжались. Глаза сделались сумрачны, суровы
и требовательны. Лицо стало казаться еще более непо
движным, застыло.
Все эти годы мы встречались с ним часто — у Ремизо
ва, у Мережковских, у Коммиссаржевской, у Федора
Сологуба, у того же Руманова, и в разных петербургских
редакциях, и на выставках картин, и на театральных
премьерах, но ни о какой близости между нами не могло
быть и речи. Я был газетный писатель, литературный
поденщик, плебей, и он явно меня не любил. Письма его
ко мне, относящиеся к тому в р е м е н и , — деловые и сдер
жанные, без всякой задушевной тональности *.
Но вот как-то раз, уже во время войны, мы вышли
от общих знакомых; оказалось, что нам по пути, мы по
шли зимней ночью по спящему городу и почему-то
заговорили о старых журналах, и я сказал, какую огром
ную роль сыграла в моем детском воспитании «Нива» —
еженедельный журнал с иллюстрациями, и что в этом
журнале, я помню, было изумительное стихотворение
Полонского, которое кончалось такими, вроде как бы
неумелыми стихами:
К сердцу приласкается,
Промелькнет и скроется.
Такая неудавшаяся рифма для моего детского слуха
еще более усиливала впечатление подлинности этих
стихов. Блок был удивлен и обрадован. Оказалось, что
и он помнит эти самые строки (ибо в детстве и он тоже
был читателем «Нивы») и что нам обоим необходимо
немедленно вспомнить остальные стихи, которые казались
нам в ту пору такими прекрасными, каким может казать
ся лишь то, что было читано в детстве. Он как будто впер
вые увидел меня, как будто только что со мною познако
мился, и долго стоял со мною невдалеке от аптеки, о ко
торой я сейчас вспоминал, а потом позвал меня к себе и
уже на пороге многозначительно сказал обо мне своей ма
тери, Александре Андреевне:
— Представь себе, любит Полонского!
* Привожу для примера одно, относящееся к октябрю 1907 года:
«Многоуважаемый Корней Иванович. Я почти до шести Вас ждал,
но к шести должен был непременно уехать. Если зайдете около
4 часа дня, почти всегда буду дома... В Выборг сейчас не могу —
завален д е л о м , — перевожу мистерию для Стар[инного] театра 2.
Ваш
8 А. Блок в восп. совр., т. 2 225
И видно было, что любовь к Полонскому является для
него как бы мерилом людей. Полонский, наравне с
Владимиром Соловьевым и Фетом, сыграл в свое время
немалую роль в формировании его творческой личности, и
Александр Александрович всегда относился к нему с
благодарным и почтительным чувством. Он достал из
своего монументального книжного шкафа все пять томи
ков Полонского в издании Маркса, но мы так и не нашли
этих строк 3. Его кабинет, который я видел еще на Лах-
тинской улице, всегда был для меня неожиданностью: то
был кабинет ученого. В кабинете преобладали иностран
ные и старинные книги; старые журналы, выходившие
лет двадцать назад, казались у него на полках новехонь
кими. Теперь мне бросились в глаза Шахматов, Веселов
ский, Потебня, и я впервые вспомнил, что Блок по своему