Комнат было три. В своей Хайнц хранил планы замка, которые каждое утро чем-нибудь дополнял (листы бумаги для этого дела Штернберг, обо всём, разумеется, узнавший, позволил брать со своего стола, – но затею с планами охарактеризовал как «наивнейшее кретинство»). Спустя какое-то время Хайнц с порога сообщал Штернбергу, что уже одиннадцатый час, – громко, словно дежурный в летнем подростковом лагере, за что Штернберг сразу принимался его ругать, но Хайнцу лишь то и было нужно. Непонятное оцепенение, немигающие глаза, обведённые лиловой тенью, заострившийся нос, заметные даже с расстояния в несколько шагов тёмные точки – следы уколов – на лежавших поверх одеяла исхудалых руках с синеватыми магистралями вен под полупрозрачной кожей, отстранённый блеск золотого амулета на открытой ребристой груди – всё это было настолько жутко, что Хайнц боялся однажды утром обнаружить в офицерской спальне давно остывший труп. Принимая во внимание, сколько отравы Штернберг в себя закачивал, страх был отнюдь не лишён основания. Хайнц не представлял, что тогда было бы. Ужас, безысходность. И наверняка его, как бывшего заключённого, обвинили бы в убийстве…
В первый же день Штернберг написал ходатайство о помиловании Хайнца. Размашистая подпись командира по-прежнему обладала чудодейственной силой – спустя всего неделю Штернберг показал Хайнцу документы, которые тот прочёл с радостным трепетом. Его помиловали.
От благодарностей Штернберг тогда отмахнулся.
– Уже начало двенадцатого, командир, – с укором произносил Хайнц.
Штернберг подавал очередные признаки жизни: всё так же пялясь в потолок, пытался на ощупь взять очки и ронял их с прикроватной тумбочки на пол – хорошо хоть на ковёр. Помнится, раньше он бесконечно смахивал с глаз чёлку, теперь же у него появилась новая дурацкая привычка: едва чем-то озадачившись, он ерошил короткие волосы, а озадачивался он постоянно, так что волосы всегда иглами торчали во все стороны.
– Вы говорили, у вас много работы, – напоминал Хайнц. – Всяко лучше утром работать, чем всю ночь сидеть.
– Я работаю, – сказал как-то раз Штернберг, изучая потолочную балку. – Слушаю Время. Вокруг. И в себе…
– От своего морфия вы скоро чертей слышать начнёте, – не то произнёс, не то просто подумал Хайнц. – И видеть.
– Кругом, шагом марш! – прикрикнул на него Штернберг. – Лучше шинель иди почисти.
Хайнц спросил уже из прихожей:
– А на что похоже звучание Времени?
– Словно шум прибоя. И далёкая музыка… Всё вместе.
– А на Зонненштайне вы тогда разговаривали с кем-то невидимым – вы ко Времени обращались? Выходит, Время разумно? – ляпнул Хайнц, хотя знал уже, что Штернберг не терпит лишних упоминаний Зонненштайна.
– Я не знаю, с кем тогда говорил. Подожди… Как ты там сказал? Время – разумно? Почему тебе такое пришло в голову?
– Н-не знаю…
– Санкта Мария, до чего же дикая идея! Однако это безумно интересно, я не рассматривал проблему в таком ракурсе. – Штернберг выбрался из постели, прошёл в кабинет, что-то нацарапал на первом попавшемся клочке бумаги. – Время – поток энергии. Точнее, океан с неисчислимым множеством подводных течений. Знаешь, что время каждого человека индивидуально? И каждой общности, каждого государства. Оно, в общем, своё для каждой системы… Это стихия, а не сущность, если только я не принимал за энергию времени что-то иное… Или я её недооценивал…
Так Штернберг мог говорить долго, а Хайнцу нравилось его слушать: нравилось знакомое по прежним временам чувство, будто он присутствует при создании чего-то грандиозного, нравилось следить за ходом сложных размышлений. Взгляд Штернберга, теперь обычно тусклый, мертвенно-безразличный, загорался только на время этих монологов, а в безучастном голосе, будто эхо прошлого, звучали торжествующие ноты; и не важно было, что Хайнц стал единственным его слушателем и собеседником. Похоже, Штернберг был рад его компании.
С обеда до поздней ночи Штернберг сидел в своём кабинете, из квартиры отлучался редко и ненадолго, а замок вовсе не покидал. В самые первые дни был мрачен и молчалив, много читал, потерянно бродил по комнате и, помимо морфия, налегал на выпивку, – похоже, работа у него шла неважно. Позже, напротив, стал прямо-таки лихорадочно разговорчив: дело явно пошло на лад, и бурные высказывания, очевидно, подгоняли ход его изобретательской мысли. Теперь Штернберг не только листал книги и что-то записывал, но и рисовал какие-то схемы, чаще всего спиральные лабиринты. Сначала среди книг на его столе преобладали труды по геометрии и почему-то мифологии. Затем они уступили место книгам по медицине и биологии, взятым из большой библиотеки замка (Хайнц помогал командиру переносить стопки тяжёлых томов) – там было всё, от атласов по анатомии, цитологии и эмбриологии до рисунков раковин моллюсков и строения каких-то тропических растений.
На этом этапе Штернберг начал охотно отвечать на вопросы Хайнца, а тот порой не мог сдержать любопытство, украдкой бросая взгляд на всё усложняющиеся наброски.