И, конечно, больные знали, что препараты нацелены и подталкивают каждого из нас к раскаянию. К разговору со сладкой слезой. К тому, чтобы рассказать
Все мы питались здесь же, невыпускаемые в общую столовую.
Ни стола, ни стульев — сидящим на кроватях, нам давали в руки тарелку, в нее наливали из черпака, вот и все. И хлеб с подноса. И кололи большинство нас здесь же. Лишь трое из восьми (я и оба принудлеченных солдата — вероятно, неопасные) сами ходили на уколы в ту привычную комнату с большой решеткой, где сидела с шприцами Маруся (или Калерия) и где я виделся с больными других палат — с шизами, с белогорячниками. Иногда сопровождал санитар. Единственные (в течение дня) двадцать минут, когда я покидал палату теней и шел коридором. Ни даже покурить, постоять с кем-то рядом из общих больных, потому что у нас, в Первой — свой сортир. Там и курили. Молча. Даже и не пытались общаться, опасаясь друг друга. Известная осторожность и оглядка, когда от тебя ждут, что проговоришься. Курили молча, на корточках, прислонившись к стене и видя бетонные три очка прямо перед собой. Если кто-то мочился, мы видели его спину. Кормили плохо, большую нужду мы почти не справляли.
Зато в один из дней расслабление препаратами достигало той особой силы, когда человек не мог в себе удержать даже малое, какое-никакое свое дерьмо. Прорывало, и поносника немедленно препровождали, а если вял, подгоняли тычками в боковую нишу нашей палаты — отсек в две койки с зевами унитазов рядом. Время от времени каждого из нас
Если таких монстров и молчальников раскрывают, выворачивают наизнанку до потрохов, до полного признания, как выдержу я? — прозаическая и чуть ли не первая была моя мысль. Правда, я постарше их. Может,
— Грызем леденцы? — спросил строго.
Отдушиной были лишь двадцать минут похода на инъекции и там краткий кивок сестры Маруси; иногда с милой улыбкой. Уже издали звала она меня на укол, в обход небольшой и тихой очереди больных (в четыре-пять человек). Завидит — махнет рукой:
— Иди ближе!
Пустячок, а приятно. Длила своими зазывными улыбками прервавшийся роман.
Возле Маруси я и увидел однажды (через зарешеченные своды процедурной), как по коридору медбрат тащит за волосы безумного колесника Сударькова (из пятой палаты, моих лет), — медбрат тащил его волоком за седые длинные волосы, а Сударьков сучил ногами. Я чувствовал, что должно бы меня задеть, но нет, не задело. Было наплевать. Смотрел и смотрел.
Вернувшись в палату, я еще пошел в сортир покурить: подумал, что в одиночестве и в молчании боль все же кольнет мне душу. Увы... Только бетонные дырки с урчащей водой. Да еще эхо клокочущей воды отдавало в оглохшее «я». Сортир — наш, и эта стена, когда, прислонившись, курим — наша. Бетонные дырки наши. Моча струей наша. (В одну из них весь первый день я отливал красным.) А вот палата, койки и сами больные на них — чужое. Препарат вызывал полное, стопроцентное равнодушие к окружающим.