Успей я поговорить (что стоило!) с убогой Натой, я, возможно, вообще не попал бы сюда, в стены психушки, — эту трудную мою мысль (о невысказанности) я держал в уме как урок. Но и эту мысль препарат приспосабливал теперь под себя, сводя ее напрямую к радостному облегчению, что придет вслед за признанием в убийстве. Сводя ее (мысль о невысказанности) еще и к авторитету: к умному и благородному Ивану Емельяновичу, который вздохнет: мол, наконец-то. «Ну вот и молодец!» — выговорит он своим смачным баском, похвалит, сопереживая мне и моим закончившимся наконец родовым мукам слова. Конечно, бывает, что психиатр подневолен и нацелен милицией, а бывает, что и сам, своим азартом,
Умен, добр... я ждал от него участия. Ждал, кажется, большого обстоятельного разговора с Иваном Емельяновичем один на один. Чай в его кабинете, конфета. (Как только я признаюсь.) Я чуть ли не вновь ждал его интеллектуальной дружбы. Глупости, как птицы, стремительно влетали в мой мозг, потому что мозг уже был не мой — их.
И лишь остатком моего давнего (полузабытого) переживания выскочили однажды на язык несколько слов — хвост уже задавленной, задушенной ими мысли. Как проблеск — мол, ключ к выживанию не в моих, а в чужих страданиях...
— Почему? — спросил я сам себя. Но свет уже погас, и, похоже, это была последняя
Я еще и еще старался, силился думать — я напрягал мысль, а напрягались язык и горло (мысль не могла, не умела без слов).
Что за
Что и на что меняется, когда человек исподволь утрачивает «я»? Если же подмена произошла, как он, изнутри, догадается о подмене? — Никак...
В пику им, врачам (в пику и взамен отнятой у меня мысли), я стал пытаться отвоевывать не столь охраняемую ими пядь земли: примитивную чувственность — я хотел чувствовать. Я хотел пересиливать водянистость, плавающую в крови. Я хотел — хотеть. (Раз не дано теперь думать.) Хотеть — и сделалось для меня теперь как каждодневная забота, как труд.
Поутру я хотел обжечься вкусом горячей каши. Пытался читать в сортире старые грязноватые обрывки газет. Я хотел сам переживать младенческие вскрики дебила Сесеши (так болезненно переносит уколы). Я медитировал, внушая себе сначала его детскую панику и следом его взрослую боль — чувства, связанные с его, а значит, с
За минуту до инъекции, словно нечаянно, я столкнулся с Марусей, тело о тело. Чувство в отклик оказалось слабое, а все-таки различимое: похожее на подзабытый юношеский стыд.
Так и поддерживался гаснущий огонек моего «я». Казалось бы — мало, но столь простенькие и упорные, а главное, ежедневные мои усилия делали свое незримое дело: затягивали
— ... Что это, Петрович, вас сюда перевели? А что, собственно, у вас
Я молчал.
— Вы профильно — не из моих больных. Я же вижу: интеллигентный человек. Что вы там натворили? — вот так заговорил вдруг со мной врач Пыляев. Возможно, уже был слегка озадачен. Всматривался.
С утра перенакачанный химией и слезливый, я молчал. Я ждал подвоха. Но более всего ждал (и боялся) доброго жеста; тронь он любого из нас за плечо, тот расплачется.
Тронуть Пыляев в эту минуту не сообразил.
— ... А не пробовали дать взятку — ну тому следователю-милиционеру, что на вас капнул? хоть бы посулили, пообещали ему!
Я пожал плечами: какому милиционеру?
Он смеялся:
— Ну как же так, Петрович! Интеллигентный человек обязан заблаговременно думать, как всучить взятку милиции. Единственная наша теперь защита...