Читаем Андеграунд, или Герой нашего времени полностью

Волочимый за волосы Сударьков явился (приснился) мне ночью, надо же с каким запозданием! Сострадание, вонзив свой шип, на этот раз кольнуло глубже и заметно точнее, больнее. Ночью душа оживала. Отставание чувства было все же столь явно и очевидно, что я заплакал (о себе — не о Сударькове). Вот тут я стал грызть палец. Долго не спал. В середине ночи по палате прокатилась волна — кто повернулся на спину, кто на бок. Я тоже поддался и повернулся. Один за одним, молчащие восемь человек, мы ворочались в тот ночной час койка за койкой; в нас ворочались слова, которые мы не сказали днем.

Извечный выворот истины: они хотели узнать, насколько мы больны, а узнавали — насколько виновны. Врачей не интересовали с точки зрения спроса и сыска, пожалуй, двое: принудлечимые солдаты. Не ждали врачи покаянных откровений и от Сесеши. Но остальные пятеро? Но я?.. — от нас ждали, безусловно, и особенно доктор Пыляев ждал и, выдерживая во времени, знай накачивал мое старое сердце химикатами и тоской. Не той тоской, чтобы звереть и выть (это они у меня сняли классно), а той — чтобы всхлипывать, хотеть прощения и шаг за шагом самому прийти в мир кающихся дурачков-убийц. В тот слезливо-уголовный мир, который они, врачи, придумали, утвердили и теперь его заполняли нами, как персонажами.

Каждый должен был выйти однажды как бы на заранее освещенное место, выйти на свет и... заговорить для них. С ослепительной ясностью я увидел это место и на нем человека ХХ века как он есть: в групповой зависимости. Как ни мучь этого человека в пустыне и как долго ни вели ему сидеть и скучать в сыпучих барханах, он уже не заговорит про Бога — не сотворит религию. Он набьет рот песком и будет кричать для них как для себя, выворачиваться для

них как для себя (и чем наивнее, чем пронзительнее, тем скорее его услышат, поверят, простят) — он уже живет и еще долго-долго будет жить для них как для себя, а не как для неба. Есть нейролептики — нет пророков. Для того и придумано. Человек сколько угодно перестрадает, но уже не взорвется Словом.

А какая бессловесная тяжесть в снах. Мама моя. Только тут я ее вспомнил. Я и в снах боялся слова. Я хотел бы шептать хотя бы ей, давно умершей, хотя бы кому... Слова были как потребность. Как нужда. Я пошел среди ночи помочился, но нужду нуждой не перебьешь, вернулся, лег. «Нужда», — повторял я себе. И снова встал, заспешил в туалет. Выжал из почек еще три капли. Снова лег. Сесеша — на соседней койке — выпал из своей животной дремы и больно смотрел на меня. Без единого слова. У нас их не было, слов друг для друга, у нас их не существовало, все слова готовились им. Я смотрел на Сесешу и тоже немо (ответно ему) сходил с ума.

В ту невыносимую ночь я совершил рискованное — оно совершилось само, хотя и подсказал ход мой полудохлый ум, который они глушили (но не до конца же).

Оторвавшись усилием от бездонного Сесешиного взгляда, я в третий — если не в пятый — пошел в туалет. Там оказался еще один, не спящий ночью. На корточках, привалившись к стене, курил убийца Чиров. Я присел рядом, также спиной к стене. Вынул сигарету. Но помедлил с ней. Тихо ему проговорил:

— Я тоже. Я тоже убил.

И помолчал.

— Двоих...

Я, возможно, заплакал. Но беззвучно.

Чиров, не отрываясь спиной от стены, в полутьме протянул руку к моему плечу. Потом дернул легонько за ухо. Потом руку забрал:

— Ла-аадно тебе, — с выдохом сигаретного дыма шептанул он.

Еще и повторил:

— Ла-адно. — Сочувствовал ли он, жалел ли он меня, не знаю. Но ему хотелось жалеть. Выродок тоже был человек. И ничто ему было не чуждо.

Он сплюнул, целя в далекое бетонное очко. И только после плевка, спохватившись, зло скосил глаза в сторону двери: тш-ш, мудила

...

Молча курили.

Маруся рассказывала, как Чирова только-только привезли — держали в приемном покое и при двух милиционерах с пистолетами наголо, а она, Маруся, колола его в вену. Каждую секундочку, хочешь верь, хочешь нет, помнила, что протянутая ей обнаженная тяжелая рука по локоть в крови. Эта рука протянулась и ко мне, медленная, вдоль бетонной стены.

Какое-то время после я был в испуге от собственных слов: проговорка, сбой, нечаянный исповедальный выхлоп или просто темное спешное бормотание человека, прислонившегося к сортирной стене, что это было?!.. Сам Чиров едва ли мог «стукнуть». (Но мог.) И, конечно, могли расслышать снаружи, узнать за дверью мой голос подходившие покурить. Неосторожность и отчаяние. (И какая глупость.) Неосторожность, глупость — а стало легче.

Словно бы в их распираемом котле я сбросил на чуть давление пара и сколько-то времени выиграл, на что они, впрочем, ответили просто — увеличили дозу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже