Подымался Лохов с постели чуть свет: это голодранцы могут поваляться, им спешить некуда, а он не имеет права прохлаждаться, дел невпроворот. Выходил во двор, потягивался важно, а Назарыч тут как гут, словно бы не ложился с вечера, слушал, что хозяин скажет, а говорил он о разном, к примеру, о вдове бывшего деревенского старосты, что не нашла ничего лучше, как удавиться на воротах сходни, про ее парней, которым велено было убираться из деревни, чтоб не вводили людей в смущение, окаянные.
— Ты в уезд сбегай, — говорил Лохов, — По начальственным местам пройдись, разузнай, че там думают про удавленницу да про ее парней, чай, доброхоты донесли уж. Грамотеи, чтоб их!.. И гостинничков не запамятуй, сунь в ручку, со вчерашнего приготовлены. А я уж в артель подамся, догляжу, людишки и там нынче избалованы.
Да уж, избалованы, все шепчутся, шепчутся… Слыхать, и к ним приходят разные умники, настрополяют против власти идти, тьфу!.. Это ж надо, власть им не по нутру. Ну, годи!..
Садился в кошеву, откидывался на гибкую спинку.
— Ну, тронули!.. — говорил бойкой саврасой Лошаденке и выезжал за ворота.
Снег с неохотою, натруженно как-то скрипел под полозьями, солнце тоже словно бы не по своей воле подымалось над едва различимыми поутру гольцами. Ветер опахивал лицо, щекотал вздорно, слабый ветер, не пробиться ему сквозь меховую доху, которая на Филимоне. И посильнее ветры отступали.
Лохов не сразу ехал в артель, а очутившись в рабочем поселке, правил в контору, к Иконникову. С недавних пор это у него вроде привычки… Заходил в контору, недолго сидел у Иконникова, слушая про новости на «железке», мотал на ус разное, о чем раньше понятия не имел. Но случалось, не слушал, делал вид, что увлечен беседою, а про себя думал о другом, к примеру, о том, что ухватистый старичок Иконников, и преклонные лета ему не помеха, по второму кругу живет. «Вон и я…» Но дальше этого не шли мысли, не хотелось ворошить старое: что было, быльем поросло. Чуялась в Иконникове душа сродная, на этот, второй круг одна путь-дороженька вывела их, со всех сторон правильная, всяк живет, как умеет.
Правильная ли?.. Случалось, не сходились у Лохова концы с концами, и муторно тогда делалось. Потому и к Иконникову заезживал, что тот ни в грош не ставил сердечную маету, бывало, сказывал про себя, прежнего, и усмехался невесело: жалко было лет, па ветер брошенных… И Лохов понимал и радовался, что он-то поспел вовремя, разве что самую малость припоздал…
Отведя душу, ехал в артель. Быстро приноровился говорить с рабочими языком жестким и властным. Впрочем, и теперь еще робел кое перед кем, и злился, что робел, а ничего не мог поделать с собою, с тем окаянством, которое вдруг чудилось в чужих глазах, и тогда надолго лишался покоя. К примеру, с Христей Кишем до сей поры не наловчился говорить и много чего спускал ему, чего другому сроду не спустил бы, и не потому, что чувствовал к нему расположение, как раз наоборот, а только не подымалась рука прогнать мужика, совестился ли, опасался ли чего… Порою мерещилось неладное, будто знает Христя, откуда пошло лоховское богатство, при случае откроет… Однажды про свою опаску сказал Назарычу, и тот недолго думал:
— А че мы ждем? Кончать надо мужика… кончать…
Испугался. Настрого запретил Назарычу и думать про это, а оставшись один, долго находился в смущении, будто бы уже совершил противоправное дело, и разная дьявольщина виделась: вроде бы идет Христя об руку с теми, громя — с бывшим старостой, с мужичком-грамотеем и с Ванькой-каторгой, и жалобятся те на него, Лохова, и слова злые говорят, и грозятся. А пуще всех, знамо дело, старается Христя, убивец, кричит: я тя и отсель достану, висельник!..
— Тю меня!.. — привычно сказал Филимон, обливаясь обильным потом и с ненавистью, а вместе со страхом глядя, как мужики прошли сквозь стену, исчезли. Но еще долго стоял в стене пролом, подумал, что надо побыстрее заделать пролом, на дворе зима, живо выстудит избу…
Было в Христе такое, во всем его облике, возвышенное и гордое, что не давало Филимону возможности поступить так, как в любом другом случае он поступил бы, ни минуты не мешкая. Ну, а Киш, догадывался ли он про это? Догадывался и не верил, что так уж шибко поменялся Лохов, неожиданно сделавшись хозяином на деревне и рядчиком на «железке». Думал, играет, а как срок выйдет, опять станет робким мужичком, каким знавал прежде. Дивно было глядеть, как выворачивает бывшего приятеля, казалось зыбким и неправдашним положение, которое тот нынче занял, придет день — и все станет на свое место. Но что-то задерживался этот день… Видел, новый рядчик нисколько не лучше прежнего, а может, даже поизворотливее, половчее, так иной раз прижмет рабочих штрафами, что те и рады бы податься отсюда, да некуда. Сказано умным человеком: везде хорошо, где нас нету. Случалось, говорил:
— Ты, Филька, гляди, не поломай шею. Не ровен час…
Лохов делался белым, и руки дрожали, отвечал, заикаясь:
— Не лезь в мои дела без путя. Не учи, сам ученый.