– Да они все придурошные… Порода такая… Я еще посмотрю: если глаз откажет, подпалю старух, – грозится Гаврош, часто взглядывая в карманное круглое зеркальце в красной пластмассовой оправе. В какую-то минуту взялось оно в горсти, я и не заприметил. Наверное, до моего прихода лежал с этим глядельцем в сумерках печи и травил самолюбие, изводил натуру.
– Да какие на деревне старухи?.. Аленочка слепая, Фекла хромая да Панечка, которая три года сиднем сидит. Ты, наверное, опился. Это у тебя излияние…
– Я не был пьян…
– Ага! Стукнет в голову. Вот у Раечки было. Полезла в куриное гнездо яйца собирать, и стукнуло, вывернуло половину рожи. Давление. Четыре дня искали, по лесу ходили, кричали. Потерялась баба. А ее уж вздуло… Нашли, лежит клубочком в курятнике, как колобашка, и яйца в фартуке…
– Я молодой. Я всех вас переживу…
– Живи, милый, живи, сынок. Кому-то нас, старых колотух, надо закопать. Хорошо, кладбище близко…
Мать с сыном перепирались, вели свою заунывную музыку, и третий для них был явно лишним. Какой судья, какой адвокат!.. Один лишь рот еще открывал, а другой уж знал, что услышит. Но в этой перебранке тон, конечно, смущал, та грубость обижала, с какою выговаривались слова, и заведомая неправда обвинений с обеих сторон угнетала. А мне в чью защиту прикажите встать?
– Не бойся, всех закопаю, поверх земли не оставлю, – засмеялся Гаврош.
– И у тебя давление, огоряй. Живете, чтобы только кишки нажечь. Пьете и пьете без меры. Стукнет, как Ваньку Моршанова. Как начало его трясти, руки-ноги не собрать. Приехал фершал, на грудь сел, остановить не может. Кидает мужика в потолок. Фершал говорит: ничем не помогу, у него нервенный паралич. Уехал, а Ванька через неделю и душу Богу отдал. А ты говоришь…
– Он старик… Сколько еще коптеть. А я молодой и пьяным-то не был. Гляжу, в сенях три старухи, и одна мне в глаза вот так. – Гаврош сделал пальцы козой…
– Обопьетесь, дак все, как без ума. Двоюродный брат твой было полез по пьянке на крышу своего дома и давай шифер стаскивать. Вся деревня сбежалась. Увезли в больницу. После говорит: «Все врете, я не был на крыше. Я не был пьяный», – клянется… Ум-то теряете, дикари, дак куда без ума? Вот Валюху муж-пьяница приревновал к соседу. «Носом» звали. Кричит: «Ты с Носом обнималась». Она ему: «Да я из дому-то никуда не выходила». – «Нет, ты на сеновале с Носом». – «Опомнись, я весь день при тебе…» Ну, дальше – больше. Однажды выходит во двор, а там Валюха дрова колет. Схватил чурку и бабу по спине… Его в больницу лечить от белой горячки, у Валюхи ноги отнялись, под себя стала ходить. Ну, умерла. У него тут и нервенность вся пропала. Сейчас старик, семьдесят лет ему, и про все больницы забыл. А баба в земле… Эх вы, огоряй. Божьего суда на вас нет…
– Я и не пьян был совсем. Иду, а навстречу старухи…
– Вот она белая горячка и прозывается… Уплыли, парень, твои муди по полной воде…
Гаврош уныло трогает фиолетовый набухший желвак, посреди которого полузакрывшийся белесый глаз напоминает фасолину.
Я лишний в чужой избе, мне грустно, одиноко, но и жаль всех, беспутных, потерявшихся, кому мир стал вовсе чужим. Сколько людей оказалось выбитыми из колеи… Бредут, одинокие, средь топей и глухих урочищ, а впереди ни гласа, ни спасительной свечечки. И как-то язык не повернется ругать Гавроша; скажешь укоризненное слово, а будто облаешь себя, до слезы унизишь. Потому сижу и молчу.
Анна словно бы проникается моим состоянием, глухим, жалостным голосом увещевает:
– Артем, милый, не пей больше… Я умру, как станешь жить?
– Не буду, мать, больше не буду, – ухмыляется сын. – Ну, разве сегодня еще выпью – и завяжу.
Уныло шуршит дождь по крыше, серый свет едва струит в окно. Осеня подступают. Пора попадать в городские квартиры.
Глядь, Марьюшка вышла во двор, покрытый пленкою воды, похожей на иней. На ногах глубокие блескучие калоши, синий макинтош до пят, на голове полиэтиленовый пакет. Сцепила на спине пальцы в замок, как невольница, вперила взгляд на кладбище, заштрихованное дождем, на почерневшие развалины церкви. Вот так, застыло, будет стоять битый час, пока не тронешь за плечо, похожая на тропическую бабочку с намокшими крыльями. Взглянет, не испугавшись. Личико бурое, посекновенное, с твердыми, безмясыми яблоками скул, в глазах напряженная мысль. Однажды вот так же подкрался к Марьюшке, спросил с легкой насмешкою: «Мама, о чем думу думаешь?» – «А все думаю, сынок, зачем я родилась?» – «И чего..?» – «Да так и не пойму. Раз родилась, то кому-то это было нужно?» – «Мне, мама, мне…»
Над моим плечом, глядя в окно, склонилась Анна, дышит натужно, как будто в груди ее качают мехи.
– Скоро и вы съедете. Снегом все занесет… Слова будет не с кем сказать…
– А по мне, дак настоящая жизнь только и начнется, – засмеялся Гаврош.
14