Пушка оказалась «крупповкой», и Костя повернул ее, еще теплую, с горячим казенником, и они прямой наводкой стали расстреливать из нее другие пушки, бившие слева, по-прежнему в сторону поймы, и расчеты у орудий, не понявшие, что их расстреливала собственная же пушка, возможно, предположив, что неведомо откуда прорвались русские, в панике галдя, начали заводить тягачи. А вскоре там затеялась ружейно-автоматная перестрелка. Выходит, товарищи по отряду устремились вперед. И Костя дал автоматную очередь по прицелу, казеннику — не оставлять пушку вживе.
Все же к утру они пробились, вынесли раненых. На своей территории их ждали, быстро приняли раненых в медсанбат, а их сопроводили в ригу, — уснули они на соломе вповалку мертвецким сном.
Разбудили поздно, на завтрак: привезли походную кухню, установили за ригой, и, получив по котелку рисовой с мясом каши, они опять скрывались в риге, устраивались на соломе, ели, хмуро и осторожно озираясь на товарищей: по прикидке, на глаз, выходило — почти ополовинилась группа. Явился откуда-то Шиварев с командирами — свои были в белых маскхалатах, чужие — в полушубках, сам майор успел переодеться, тоже в полушубке, затянут ремнем, пистолет на боку. Остановился, слегка возвысил голос, чтоб услышали в придавленном, сжатом сумраке риги:
— После завтрака, товарищи, построение! Личный представитель командующего прибыл, в штабе фронта высоко оценивают нашу операцию. — И пошел на Костю Макарычева, уже доедавшего свою порцию, и Костя, отметив боковым зрением — потянулась сюда вся свита, — не глядя, постукивал алюминиевой ложкой по днищу котелка: выскребывал остатки каши. Остановившись и оглядев командиров, привлекая их внимание, Шиварев сказал: — Вот боец Макарычев — один из героев операции! — И, стягивая двупалую байковую рукавицу, протянул руку смущенно поднявшемуся Косте. — Ну, алтаец-сибиряк, за бенефис немецким батарейцам спасибо! — Взгляд его, сузившись до струны, казалось, на миг заглянул куда-то глубже, за Костю Макарычева. — Не ошибся, выходит… Будешь награжден!
Держа перед собой котелок, не сообразив, что его, вставая, надо было оставить на соломе, Костя под взглядами командиров от слов Шиварева, сказанных во всеуслышание, ощутил, как липкая, сыроватая лента легла на позвоночник, — кивнув на Улогу, сидевшего вполоборота на соломе, угрюмо сказал:
— Не один, товарищ майор… С Улогой-от на пару!
Зыркнув скуластым, сейчас каким-то темным, верно, от зарослости лицом и будто лишь заметив командиров, Улога завозился, проскрипел со знакомой ленцой, ровно бы подумал про себя:
— Та на що воны мэни потрибни, ти блескучи штуки…
И мешковато, во всех доспехах, с ППШ на груди, поднялся; отвернутые уши шапки с тесемками торчали в стороны, будто у пса-дворняги, застигнутого врасплох.
— Вот орлы! Так просто смотрят на свое геройство! — отозвался скорее с оттенком неудовольствия Шиварев, обернувшись к командирам, и, помешкав, предложил бойцам: — Садитесь, заканчивайте завтрак.
Командиры ушли. Синевато-белая полоска света, косо упавшая от проема двери по соломе, необъяснимо раздражала Костю Макарычева, возможно, своей резковатой неестественностью, будто была нарисована неумело, аляповато. Опустившись на солому в этом коснувшемся раздражении, неопределенном и будто мутившем, отворачиваясь от света и от котелка, где еще, должно, были остатки каши — желание выскрести, «вылизать» у него напрочь пропало, — он глазами уперся в Улогу, освещенного как бы синевато-белой глазурью. Автомат уже лежал возле него на соломе: развязав тесемки маскхалата, Улога расстегнул и телогрейку, дотянулся к котелку и степенно, наслаждаясь, принялся доедать кашу, поскребывая ложкой по жести — негромко, деликатно. Почудилось: явись сейчас немецкие автоматчики и обстреляй, начни бомбить ригу самолеты, Улога не сдвинется с места, не оторвется от котелка. И будто с ощутимым ударом тупой стрелы Косте пришло: «Так ить он што те тамбовчанин! Тамбовчанин Кутушкин». И то ночное раздражение Улогой перед броском на позицию немецкой батареи, скрытая, тогда еще не дававшаяся, но сейчас прямо обнаружившаяся связь — знакомое, разительное, как бы воплощение Кутушкина в Улоге, — все теперь встало на свои логические полочки, и Костя сидел не шелохнувшись на соломе, и терпко-зыбкая, с испариной, расслабленность овладела, придавила его.
Эх, Кутушкин, Кутушкин! Тамбовчанин ты…
Перед глазами вновь прокручивалась беспокойная лента памяти — скользило, вспыхивало прошлое.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ