И, однако, несмотря на облегчения, какие несло лето, на душе Куропавина было муторно, неспокойно; мотался по селам, ютившимся вдоль Ульбы и ее притоков, в подсобный совхоз — подхлестывал, подстегивал: заложить урожай, обеспечить на зиму город картошкой, зерном, решал на местах проблемы — сохранения коров, овец, свиней. Каким ни благодатным выдалось лето, а зима, он знал, не мать, а мачеха, все равно придет, нагрянет. Возвращаясь из таких поездок в город, испытывал усталость, тяжесть в теле, хотя и был легким на подъем, скорым на ногу; сознавал, что больше от моральных перегрузок, вот от тех накатывавших мыслей: все же, все же собирались бить врага на его территории! А войне год, и фашист жмет, давит, — петлю на горло Ленинграда накинул, на Северный Кавказ прет, вот-вот отсечет от орджоникидзевских полиметаллов, а там, гляди, к Волге, Сталинграду рванет. Вести Совинформбюро тревожили, горючим камнем ложились на душу, растравляли, и он потом с трудом восстанавливал душевное равновесие, не отдавая отчета до конца в том, почему так, хотя жестко же и приходило: нет, не может, не может фашист поставить на колени! При всей своей опытности, присущем ему партийном и даже историческом чутье он не мог логически выявить: то ли это была изначальная вера, убежденность, которым трудно, даже невозможно дать объяснения, — живут они — и все, то ли ему так страстно этого хотелось, оттого стирались, размывались грани в представлении желаемого и действительного.
…Войдя в приемную, кивнув секретарше, Куропавин уже начал было, прежде чем пройти в свой кабинет, фразу: «Ольга Ивановна, прошу пригласить заведующих…», имея в виду, что сейчас проведет ежедневную летучку, выявит, что сделано за день, какие возникли проблемы, наметят задачи на завтра, но по чуть приметному движению головы Ольги Ивановны уловил: в приемной, верно, кто-то ждет его, и обернулся. У самой двери, на крайнем стуле (потому Куропавин и не заметил сразу) сидел человек в поношенном полинялом обмундировании, в заскорузлых, великоватых сапогах, в пилотке, казалось, прилегавшей непрочно, лишь для формы на непомерно крупной голове с щетинисто-жесткой седой шевелюрой.
— Здравствуйте. Вы ко мне?
— К вам, Михаил Васильевич, — упредила с ответом Ольга Ивановна, — ждет товарищ часа два. И Дмитрий Николаевич Ненашев звонил…
Как бы сквозь каменистые нагромождения, сквозь трудные думы больше просветилось крупное, массивное лицо посетителя, но Куропавин отметил, что черты лица у него добрые — с широковатым носом и спокойными лентами темных бровей; он торопливо поднялся, стеснительно сказал:
— Мне директор передал — вы хотели меня видеть? Не ошибаюсь?
По фразе, по тому, как она была построена, по мягкой, теплой интонации, неожиданной, как показалось Куропавину, он догадался — посетитель сугубо штатский человек, форма на нем случайная, одета по военной нужде, да и все теперь в коренастой, чуть оплывшей фигуре выказывало, что ему уже немало, пожил — лет под шестьдесят. Он, возможно, подумал, что сказанное им не дошло до Куропавина, поспешно представился:
— Профессор Захватов Пармен Григорьевич.
И Куропавин действительно в застопоренности, которая как бы до этого момента не давала еще возможности осознать, кто перед ним, выявить связь, думал: «Захватов, Захватов… А, та телеграмма: профессор, художник — и барабанщик!»
И следом в памяти высветилось другое… Он третьёводни рано оказался на территории завода, приехал, чтобы посмотреть, как возводят печь «англичанку», и в радостном опале остановился возле знакомых щитов: кто-то черной тушью на старом пожелтевшем листе, должно быть, ненужном чертеже, изобразил Гитлера клыкастым, с волчьей мордой, а в пасть ему из мульды двое рабочих в ватниках вливают струю расплавленного металла; у Гитлера вылезли глаза из орбит, шерсть вздыблена; в перспективе — шарахается воинство в рогатых касках. Внизу размашисто, но четко чьи-то стихи:
Рисунок показался не самодеятельным, умелым, понравился Куропавину, даже развеселил его, разогнал сумрачность на душе, и он, обернувшись, улыбаясь, отметив вроде бы притихлую смущенность Ненашева, сказал:
— Разделал! Разделал! Нет, здорово. Узнать бы кто, — идейка возникла! А, Дмитрий Николаевич?
Куропавин потом в суете дней забыл о своей «идейке», о просьбе, высказанной директору завода, и вот теперь — сюрприз.
— Да, да, конечно! Заходите! — оживляясь, вспомнив все, радуясь, что художник — человек солидный, что не ошибся, Куропавин, руками приглашая его к двери кабинета, обернулся к Ольге Ивановне. — Тогда летучка откладывается на десять минут. Мы тут пока, а уж потом…
В кабинете, усадив художника, Куропавин сказал, что видел его карикатуру, похвалил.