С поездкой в Новосибирск, против ожиданий, решилось просто. А поначалу, когда родился этот замысел на заседании бюро горкома, — об «оборонниках» Новосибирска, их работе, новаторских починах гремело радио, писали газеты, — думалось, что не отпустит Белогостев, не согласится, и оттого Куропавин тянул время, не заговаривал с ним, не ведая, как подступиться, ибо хорошо знал нрав секретаря обкома: не выгорит с первого захода, заартачится тот, считай, идея похоронена — дважды к одному и тому же не любит возвращаться. На сей счет даже бытовала грубая поговорка: «Сразу не вскочил, второй раз — не пробуй!» Должно быть, тот считал ее отвечающей вполне духу крутого военного времени, когда деликатничать, особо разбираться недосуг, надежнее и проще обходиться, пользуясь командирской решительностью, прямотой и резковатостью, — Белогостев именно эти методы, подобную практику чтил, заметно больше брал на вооружение: реже теперь собирались бюро, совещания — обходился директивами, телеграммами, звонками; в голосе его, скуповатом, с ленцой, была густота, жестковатая безапелляционность. В ход пускал чаще и военную терминологию — со смаком, щегольским довольством кидал слова: «наступление», «бой», «отход», и в общем — Куропавин иной раз с удивлением ловил себя на мысли — к месту, хлестко выходило такое у Белогостева, ничего, как говорится, не скажешь.
В тот день, уже поздно вечером, Куропавин вернулся с «Новой» расстроенный и подавленный: проходка слепого ствола шахты продвигалась туго, за неделю, какую не появлялся здесь, разъезжая по району, казалось, даже застопорилась на точке замерзания. И будто Мамай прошел: непролазная грязь, все разбросано — лопаты, ломы, кирки; две старенькие лебедки по самые барабаны увязли в жиже; брезентовка, резиновые сапоги, какие нашли в бытовке для Куропавина, были заляпаны, в ошметьях, тянули книзу; от сырости, затхлого духа перехватывало горло. И как ни кипятился поначалу Куропавин, обрушив обвинения на начальника рудника, упрекая в бездеятельности, но после, в какой-то миг, взглянув на сморщенное, опалое, горько-расстроенное лицо Сиразутдинова — тот смаргивал красноватыми веками, будто хватил пилюлю, противную, вяжущую, и никак не мог ее протолкнуть в горле, — казалось, наткнулся на стену, на препятствие и оборвал себя, испытывая неожиданное состояние виноватости и оттого, должно быть, бессилия. Обстановка возникла настороженно-примолклая: все, кто был, не решались нарушить ее, и растянувшаяся затяжка больше усугубляла гнетущее неловкое состояние. Заговорил Сиразутдинов, стал объяснять, что дело это шахтостроителей, а строители ему не подвластны, но вместе с тем начал и оправдывать их: мол, делают главное — проходят горизонты, надо добираться до богатой руды.
— А возможности — известны, — заключил он, — хвост вытащим, нос увязнет, и наоборот.
Куропавин уже теперь, припомнив все это, подумал, что Сиразутдинов после сам виноватился, хотя, как говорится, ни за что ни про что — должно, из солидарности, желания сгладить страдания его, Куропавина, — и, вздохнув, ломая свое подавленное настроение, позвонил в обком: авось Белогостев на месте, пойдет навстречу, подкинет, перебросит шахтостроителей с Крутоусовки, Зыряновки.
От неожиданности, что секретарь обкома ответил сам, без посредников — думал ведь, бабка еще надвое сказала, на месте ли, — Куропавин не мог начать сразу разговор, — молчишь, нем, бросит трубку, и все! Сглотнув песочную сухость во рту, принялся объяснять, что делается с «Новой», трудности строительства, перечислял, чего нету — людей, материалов, труб, железа, механизмов… И по мере того как молчал на другом конце провода Белогостев, у Куропавина с каждым словом вызревал протест в душе — зря, зря пустое дело затеял. И без энтузиазма, а так, с постной безнадежностью, выложил наконец свою просьбу: помочь с шахтостроителями, перекинуть, может, с Крутоусовки, Зыряновки.
Нетерпеливо Белогостев прокашлялся.
— Будто там, в Крутоусовке, Зыряновке бездельничают! Взял — и все!.. Учись маневрировать, понял? Своими силами и средствами. На бюро дельные советы давали… — И шумно выдохнул в трубку. — Ты мне другое — темпы выплавки свинца… Сводка передо мной. Топчетесь на месте, а войну выигрывать надо, — не в бирюльки играем. Вот и скажи: какие резервы думаешь ввести? Пока «англичанки» и «Новой» нет?
«Маневрировать, резервы…» — огнисто, мутя сознание, крутилось в злой запальчивости у Куропавина, даже сравнение пришло: будто пороховая хлопушка, зажженная, вертелась на земле, сердито гудя; он молчал, преодолевая тягостное чувство недовольства собой — сунулся, полез, в который раз получил по носу! Но тут же, как бы расталкивая душевную сумятицу, вырастая из копившейся злости, родилось: «Сказать, сказать…»
— Но на бюро и вы обещали помочь, не выговорами же только! Они не прибавят лебедок, металла, тросов…
«Дурак! Дурак! Сколько раз давал зарок — не лезть, не стучаться лбом, а вот неймется, нарываешься!»
Белогостев, казалось, ждал именно этих слов, прокашлялся, мягче, будто не желая сорвать голос, сказал: