— Комментарии, значит?.. Тогда и мы дадим свои, Закир Шияхметович!
— Пожалуй, интересно было бы…
На линии что-то произошло, возникли шум, трески, будто лопался где-то пересушенный пергамент, и Андрей Макарычев услышал забитый помехами голос Шияхметова — тот, стараясь пересилить трески, торопливо спросил: «А Куропавин как? Как Куропавин?» — и все оборвалось в трубке, в ухо дохнуло мертвящей тишиной.
Откладывая трубку, Андрей Макарычев в расстроенности — не удалось все сказать, ответить на последний вопрос Шияхметова — подумал, однако, с успокаивающей уверенностью: «Да нет, все он знает, проинформирован…» И увидел Матрену Власьевну, прикутанную, усталую, возможно, больную, и от неожиданности, что видит мать в кабинете, стыдясь, что недели две уже не заглядывал в родительский дом, а она зря не придет, — теряясь в окатных предположениях, суетливо поднимаясь из-за стола, спросил:
— Ты, мама?! Что случилось?! — И шагнул, боясь, что мать скажет сейчас что-то страшное, непосильное, продолжал на ходу: — Отец вроде работает, Гошка тоже… С тобой что?
Вблизи открылась и бледность лица матери, и встревоженность в глазах, источенных вокруг замысловато морщинами, догадался, что ей трудно стоять, и поддержал ее под руку, отметил: глаза ее налились натруженной красноватостью.
— Ох, сынок, со мной ништо, скриплю-от! Спину тока разламыват, еле-от поднялась.
— Что надо, — так Гошку бы прислала, с кем передала! Не сама бы!
— Деликатность, вишь ты. С постоялицей, Тимофевной…
— Что уж? По-моему, замуж выходит. За старшего лейтенанта. Сам тот сказал. Вместе они были у меня. Спасибо, что навела порядок.
— Вот то-то, што навела, да в другом-от не так! Како взамуж?.. Руки на себя наложила, в больнице-от теперя. Снасильничал тот жеребец, мерекаю…
— Как снасильничал, мама?! Не знаю, не понимаю…
— Не знаешь — как? — отстранилась Матрена Власьевна от сына в каком-то будто бы неудовольствии и опустилась на стул. — Буват. Шатун-от и есть шатун.
— Так она в больнице?! Жива? — Озноб, откуда-то из глубин подступивший, мурашил кожу Андрея, стянул сухостью губы. — Она в городской больнице, мама?
— Несь там… Где ишо? Бают, худа-от. Две недели ужо. А я-от поднялась проведать, да, видать, не справлюсь, не дойду.
Горячительность, теперь возникшая в голове, подстегивала, разгуливала мысли Андрея: «Чертовщина какая-то! Так, так все вышло?! Хотя тогда не понравилось, — без тебя «гости» в доме, но ведь… поверил. Поверил! Правду, сдавалось, выкладывал тебе старший лейтенант. Расставались, будто добрые знакомцы. Только она… Она странной показалась: бросилась, ушла, пусть и сдерживая рыдания. Но… мало ли почему? Мало ли… вот тебе и «мало»! Две недели уже. Две!»
— Вот что, мама, подвезу тебя домой, а сам туда, в больницу… Прямо сейчас!
Уже в коридоре, когда они повернули на лестницу со второго этажа, из приемной Кунанбаева выглянула Марья Яковлевна.
— Андрей Федорович, Алма-Ата опять на проводе!
— Потом, потом! Не сейчас! — на ходу, обернувшись, бросил Макарычев. — Скажите, сам позвоню.
Больных в душной, пропахшей лекарствами палате было человек восемь: узкие кровати сбиты вплотную, проход оставлен только между торцами; у окна единственная тумбочка, на ней и на подоконнике в коробочках, флаконах, пакетиках — лекарства. И там, возле окна, сырого, в слезливых потечинах, Андрей не сразу разглядел и узнал Идею Тимофеевну.
Раздраженье, недовольство собой подмывали его исподволь, мешали сосредоточиться, собрать воедино волю, а это было крайне необходимо сейчас потому, что не знал причин ее отчаянного шага, и потому, что думал: какая из него опора ей в такой час, если сам рассупонен, будто хомут на лошади у хозяина-ленивца. Неуютность испытывал он и от недомерка-халата, желтого, застиранного, с рваной дырой на правой поле, какой ему вручили у дежурного врача. Замаянная, полусонная женщина-врач извинилась — халатов нет даже персоналу, все сдали военным госпиталям, — сказала:
— Состояние неустойчивое, но, может, к лучшему, что вы пришли, — и смерила Андрея из-под очков безучастно, устало. — Знаете, не давалась, никак не хотела принимать помощь.
Шагнув в палату, в узкий проход между кроватями, в смятении думал, что-то он ей скажет, у него нет тех будничных, доходчивых слов, какие она произнесла тогда, в лесной избушке после бурана: «Можно вставать. Одежда просушена, чайник вскипел». Сейчас такие слова были нужны — он это остро чувствовал, — однако так и не найдя их, подступил к изножью кровати, на которой Идея Тимофеевна лежала, и увидел ее бледное лицо с растечной, обширной синевой под глазами; пристекленелые глаза были неживо распахнуты. Еще за миг до того, пока ему не открылось все это близко, в неярком свете, проступавшем через мокрое окно, он все же надеялся переломить себя, улыбнуться, теперь же понял: это было бы нелепо, кощунственно, и в сдержанности, негромко сказал:
— Здравствуйте, Идея Тимофеевна…