Входная дверь сыро поскрипывала в петлях, тянуло напористо холодной погребной стылостью по щиколоткам, но Петр Кузьмич отмечал это в полуреальности; он даже забыл, что внезапные слезы жены взорвали его, толкнули сюда, в сенцы, и он в жадной запальности, зачерпнув из бадейки ковшом воды, выпил ее, холодную, невкусную, чувствуя, как она каменно легла в желудке, сел на табуретку.
Но Евдокия Павловна своими слезами теперь обострила и усугубила ту подспудно жившую в нем виноватость: сидя на табуретке, сам того не ожидая, он в остроте сейчас вновь представил, что произошло, и ужаснулся, занемел: «Дитя малое — и токо. Намолол — пустая мельница! А ить было по-другому, ходил ты по прямым стежкам-дорожкам, не кривил их, не путал, не петлял, будто лиса-огневка. А тут — война, горе навалилось; тебе-то не надо говорить, что это такое, не понаслышке ведомо — нюхал ее крепко, на шкуре своей испробовал. Да теперь, видать, покруче та война замешена! Бьются, бьются, а он, супостат, вон на Дону, под Волгу вон подступает, на Кавказе хозяйничает, блокадой Ленинград обложил. И что там теперя, на тех немалых тысячах верст от Мурманска до Кавказа, делается? Какая сеча идет? Поди, где уже снег, непогода бушует, можа, почище теперешней, и Савка где-то, сын, и Костя, зять, будто сгинул… Битва идет, сеча идет, кто кого, пощады не будет, в кабалу да в рабы, вишь ли, мечтают нашего брата обернуть! Так чё тут личное, какая обида за Катерину?! Он же, парторг, он о деде, о свинце печется: можешь, мол, помочь — помогай! Не считайся, выкладывайся до последнего. И с Катериной, с евойной шурой-мурой, может, брехня вышла, наплели бабы — недорого возьмут, с три короба нагородят! Выходит, на обманку, ровно хариус, клюнул. Не-ет, вот сейчас, пока тот позор не прилип, пока не станут завтра тыкать пальцем — вона куражится, и война ему нипочем! — вот теперя и пойдешь, и все скажешь…»
Еще не просохший, волглый после рыбалки дождевик висел на гвозде, вбитом в дверной косяк, а на щелястом, неровном дощатом полу стояли резиновые сапоги; подстегнутый острым внутренним побуждением, тем решением, которое родилось у него только что, вместе с очередным разрядом молнии, в ударном, накладистом грохоте грома, воспринятых им как знамение, как подтверждение правильности того, что он собирался сделать, Петр Кузьмич сунул голые ноги в сырое холодное нутро сапог, сдернул дождевик с гвоздя.
Сидя в кабине фронтовой машины, Садык улыбался про себя, довольная и скоротечная судорожь пробегала по смуглой коже щек; за эти две недели разъездов вблизи передовой, многих встреч с бойцами и командирами, ночевок в землянках под артобстрелами, знакомства с бомбежкой он пообвык, принимал скоро проходящую и переменчивую военную обстановку без суеты, достойно. И теперь, отправляясь в самое пекло, как, прощаясь, сказал ему комиссар, к «поликарповцам», Садык через двери кабины с опущенным стеклом слышал беспрерывный обкладной гул боя: разрывы снарядов, гуканье мин, бубнящие переговоры пулеметов, сухую трескотню винтовочных выстрелов; все мешалось, то возгораясь совсем близко, рядом, то пригасало, после снова — взрываясь и усиливаясь.
Не одно-единственное грело сейчас душу Садыку Тулекпаеву, негодно рождало его короткую улыбку, — пожалуй, все вместе, и то, что узнал: живой Костя Макарычев, пусть и не встретились, но узнал его долю, и то, что вот после «поликарповцев» повидает бойцов-казахов, земляков, что день-другой — и отправится назад, в Свинцовогорск, домой, опять к ватержакетам, и даже вот этот разговор в землянке комиссара, отпечатавшийся в памяти, теплил душу горновому, будто проведенная без сучка-задоринки плавка, какую выдавали они с Федором Макарычевым.
Утром его сопроводили в землянку к комиссару, ничем вроде бы и не примечательному, низкорослому, как и сам Садык, и зачес волос простенький, набок, но к гимнастерке слева привинчен орден Красного Знамени; Садык и объяснил, что хотел бы с земляками бойцами встретиться, вручить последние подарки. Тот приказал ординарцу подать им чая к дощатому узкому столику, а после разыскать старшину Тарасова.
Они попили чай, комиссар подробно расспрашивал о Свинцовогорске, людях, настроении рабочих. Душевный разговор прервал приход в землянку Тарасова, в телогрейке, остроносого и шустрого.
— Вот что, старшина Тарасов, это наш гость, товарищ Тулекпаев из Казахстана, от свинцовиков Рудного Алтая. Сопроводить его надо с подарками к соседям, к Полосухину. Там много земляков товарища Тулекпаева, казахов, ему хочется встретиться.
— Так ведь что, товарищ полковой комиссар, — зыркнув острыми глазами в сторону, протянул в огорчении Тарасов, но, верно, переломил себя, подобрался, четко ответил: — Есть сопроводить!
Дымя папиросой, щурясь, комиссар спросил:
— А что это вы?.. Все у вас в порядке? Недовольны чем-то?
Замялся старшина, переступив с ноги на ногу, одернул телогрейку.
— Так к соседям же… А у нас «поликарповцы» дерутся сейчас, считай, вкруговую у Черной балки, товарищ комиссар, — радости где б было!..
— Туда же не проберетесь!