Маргулис в гостях у Турган никак не мог успокоиться в связи с изгнанием Горского, к которому только что сам обдуманно приложил руку. Ему совсем не хотелось проявлять нелояльность к директору – ведь в том, что Картошкин, обратившись за помощью в органы, которые и делегировали его в институт, поименно выявит всех проголосовавших в пользу Горского, он не сомневался. Однако что-то скребло изнутри его вполне привыкшую действовать по системным правилам душу. Он и вправду уважал Горского за небанальные мысли, за умение находить выход из нестандартных ситуаций, за книгу, наконец, из которой сам извлек для себя много ценного. И этот раздрай между долгом по службе и внутренней убежденностью, что прав именно Горский, а не хозяева института, вынудил его искать утешение ли, успокоение ли, прощение ли у Елены Онуфриевны, хотя по своему характеру она априори не была способна ни прощать, ни оправдывать поступки, подобные тем, который не далее, как пару часов назад совершил Маргулис. Михаилу казалось странным, чего же он теперь – то начал беспокоиться? Дело сделано. Сделать его иначе Маргулис органически не мог. И если совесть по свежим следам еще будоражила его, то это должно было скоро благополучно закончиться. Сам Маргулис обязан был это знать. Для этого только и требовалось, что оглянуться в прошлое свое и страны. А там можно было узреть только одно – и он, и остальные уцелевшие, всегда двигались так, как предписывал им стереотип, и на кой бы черт ему было действовать иначе? А любование или восхищение теми, кто вел себя иначе, но только тогда, когда тебе за твое любование ничто не грозит, похвально, но стоит не очень дорого. Впрочем, пример храбрецов, отважных безумцев или вовсе идеалистов-новичков, не ведающих, что творят, очень редко становился предметом для подражания во все времена. На массовые исключения из этого правила указал научным и общественным кругам сын великих поэтов Ахматовой и Гумилева гениальный философ – историк Лев Николаевич Гумилев. Только когда пассионарность овладевает каким-нибудь этносом, а он заражает ею другие народы, подвергшиеся его воздействию (чаще всего истребительно-завоевательному), некое страстное устремление к определенной цели преодолевает в людях их биологические, гражданские и социальные страхи, и тогда они становятся такими же смелыми, инициативными и раскрепощенными в своих основных жизненных проявлениях, как и их вожди, задавшие вектор устремлений и строжайшую дисциплину единомыслия – единодействия ради достижения прежде немыслимых амбициозных затей.
Но время пассионарности в СССР благодаря немолчной пропаганде и очевидному лицемерному ханжеству коммунистических правителей прошло – в огонь страсти социальной революции было брошено слишком много дров, которых и наломали-то больше среди своих, чем среди чужих. Костер любви к абстрактной идее торжества всеобщего равенства и благоденствия людей (в рамках марксовско-энгельсовско-ленинско-сталинских представлений, разумеется) стало нечем топить – причем в буквальном смысле, начиная с желудков граждан. Состояние разоренности, прогрессирующей год от года, несмотря на ядерно-космические успехи, давно уже не могло поддерживать пламя народной страсти, тем более, что с некоторых пор стало ясно, что всенародную пассионарность ничем, кроме трупов увлеченных или одураченных людей не удается сопроводить. И теперь героями становились редкие индивиды-рядовые или лейтенанты типа Алексея Очкина, а майорами, генерал-майорами, даже маршалами уже можно было становиться и без особой личной храбрости, да и без впечатляющего ума тоже, предлагая взамен них бессовестно неукоснительное подчинение любой воле начальства и интриганство по отношению ко всем остальным.