Из Монтаны мы перебрались в Айдахо. Нам нравилось пересекать границы. Мы как будто начинали все заново, поднимались на другую ступеньку. Мы уезжали все дальше и дальше по мере того, как наши лошади пробегали милю за милей, и это расстояние помогало нам взрослеть. Случалось, у нас не было ни гроша, но я никогда не касался золотых шпор, и друзья мои никогда о них не поминали, даже когда, сидя на опушке леса, мы делили тощего кролика без глотка виски и спали, прикрывшись куртками из грубой шерсти. Шпоры принадлежали твоей матери, они были твоими, и я никогда об этом не забывал.
В Айдахо Шон выиграл кучу денег в покер, и мы какое-то время отдыхали, не горбатясь на фермах, но очень скоро из-за того же покера Шон влез в долги, и мы опять потели на фермах, чтобы не получить пулю между глаз. Я объезжал лошадей, но мне никогда не удавалось обходиться с ними с твоей ласковостью.
Потом мы трудились на приисках. Я возненавидел работу под землей, когда ты в прямом смысле слова не видишь белого света. Уилл чувствовал себя еще хуже, ему чудилось, что он замурован в скале, и за все золото мира он не хотел бы умереть такой смертью. Но как раз там я и сделал себе золотой зуб — прикрыть дыру, что осталась на месте вырванного. И до сих пор нет-нет да и проверю его языком.
Мы все, конечно, маленько постарели, но не так уж и сильно.
Ты пока еще на меня так и не посмотрела. А когда все-таки посмотришь, то увидишь, что я оброс бородой, стал шире в плечах и теперь куда больше похожу на мужчину, но до конца моих дней еще далеко: я даже не дожил до возраста Стенсон, когда ей накинули веревку на шею.
И я свободен, насколько это можно себе позволить.
Шон и Уилл сидят в салуне. Я их там оставил, повидавшись с Дженни. От нее я узнал, что Карсон сдержал свое слово, Дженни танцует, но ей не приходится принимать мужчин, чтобы заработать себе на жизнь. Доходы от салуна выросли, потому что город тоже подрос, и этих доходов хватает на все ваши потребности. Карсон не оставит тебя умирать с голоду — ни тебя, ни Дженни. Смерть твоей матери сделала его единственным владельцем золотого дна, но против этого никто из вас не возражает. Я не забуду, что он с оружием в руках защищал твою мать в день ее ареста, и Дженни мне сказала, что для вас он никогда не скупился.
Когда мы втроем молча подъезжали к салуну и лошади под нами стали тревожиться, я внезапно понял, что боюсь встречи с Дженни. Я уехал как вор и не потрудился ей объяснить, почему с ней расстаюсь. Пришлось сказать, что если бы я ее увидел, то никуда бы не уехал, но я, по примеру Стенсон, отказался от любых уз, даже самых сладких на свете. И еще сказать, как часто я о ней думал долгими дорогами, как боялся ее гнева и презрения, если вдруг мы встретимся. Дженни на меня, конечно же, была в обиде, и это она тоже мне сказала, опершись локтями на балюстраду перед салуном. Она пристально изучала меня острым взглядом, отмечала каждое изменение во мне, а я блуждал глазами по деревьям. Я умирал от желания взглянуть на нее, но мне было очень-очень стыдно, хотя я и знал, что все равно поступил правильно. Трудно это объяснить, не показавшись при этом трусом или эгоистом. По-моему, только Эб по-настоящему поняла бы меня, а от Дженни я получил ту самую снисходительность, какой она удостаивала и Стенсон, свою названую старшую сестру, безответственную и верную подругу. Эб была права: Дженни — она сильная, она не нуждалась во мне, чтобы справиться. Замуж она не вышла, но я обратил внимание на одного объездчика, который косился на меня недобрым взглядом, пока мы с Дженни разговаривали. Я узнал этот дурной взгляд, полный раздражения и страха, что тебе грозит утрата, узнал манеру крутиться неподалеку, стиснув зубы и то и дело трогая револьвер. Я мог над всем этим только посмеяться. И когда я наконец отважился посмотреть в лицо Дженни, то увидел, что она стала еще красивее, чем прежде. Но взгляд у меня изменился, и у нее тоже. И перед тем, как мне отправиться повидать тебя, Дженни обняла меня как брата.