А я вчера провела ночь с Юрой М… я радовалась ему, и было даже неплохо в чисто физическом отношении, — но какое же сравнение в том же отношении с Колькой, — совсем не та сила, не тот огонь и сосредоточенная, огромная, отданная только мне — страсть. Но все же он очень мил мне, и он нежен и страстен, и влюблен, — не знаю только, понравилась ли я ему, как женщина, — я так исхудала за время войны, даже знаменитая моя кожа стала плохой. Но он мил мне, — все же… Только что, выйдя из припадка, Коля стал уговаривать меня уехать из Ленинграда, если будет эвакуироваться Союз писателей. Я должна уехать, чтоб спасти его, — ему тут очень трудно — он недоедает остро, нервничает (не из страха и трусости, конечно), стареет, хворает. Но я не хочу уезжать из Ленинграда из-за Юрки, и, главное, из-за внутреннего какого-то инстинкта, — говорящего мне, что надо быть в Ленинграде“»[324]
.Этот внутренний инстинкт — и есть предчувствие той Миссии, которую Ольге суждено исполнить. Когда сама история выбирает человека из мутного потока времени и ведет его, несет, как песчинку, как щепку, и нет воли, чтобы изменить этот ход. Фатализм? Нет, метафизика истории. Именно это и произошло с Берггольц.
В декабре в Ленинграде отключили электричество, перестала работать канализация. Люди в Ленинграде вели себя по-разному. Потому что близость смерти и голод слизывают с человека тысячелетия цивилизации, обнажая его натуру до дна, выталкивая на поверхность всё низменное, тяжелое, грязное; вбивая в кружащуюся голову, что человек — не образ и подобие Божие, а всего лишь животное, которое жрет, пьет, сношается, убивает, грабит и насилует. Нет барьеров. И надо было обладать твердой волей и иметь неиссякаемый запас человечности, чтобы не упасть в эту первобытную яму чистого озверения.
Уже осенью начало снижаться количество заявлений о приеме в члены ВКП(б). «Партийные информаторы сообщали, что передовики производства отказывались вступать в комсомол и в кандидаты в члены ВКП(б), опасаясь прихода немцев. Оценивая положение с приемом в партию в Красногвардейском, Ленинском и Московском районах осенью 1941 г., горком ВКП(б) вынужден был констатировать, что на ряде предприятий прием совершенно прекратился»[325]
. Настроения в городе были разные, в том числе и упаднические, и пораженческие. Наивно было бы предполагать, что в городе с довоенным населением в 2,5 миллиона человек все бы сплотились, как один. Но массовой паники и протестных настроений все же не было.Тем не менее «в период с 15 октября по 1 декабря 1941 г. число арестованных за „контрреволюционную деятельность“ Управлением НКВД достигло 957 человек, в том числе была раскрыта 51 „контрреволюционная группа“ общей численностью 148 человек. Несмотря на некоторый средний рост числа арестованных, можно с уверенностью говорить об отсутствии в Ленинграде осенью 1941 г. сколько-нибудь значительного организованного сопротивления власти. В среднем в каждой „группе“ было менее трех человек, а более 800 арестованных никакими „организационными“ узами связаны друг с другом не были.
За то же самое время УНКВД пресекло деятельность 160 преступных групп неполитического характера общей численностью 487 человек, которые занимались бандитизмом, хищениями и спекуляцией. Это почти втрое больше, нежели численность „контрреволюционных“ групп. Всего же за „экономические“ преступления с 15 октября по 1 декабря 1941 г. были арестованы 2523 человека. Таким образом, осенью 1941 г. на одного „политического“ приходилось трое „неполитических“, избравших для себя иной путь борьбы с голодом и трудностями блокады»[326]
.Ольга продолжала жить, писать стихи, выступать по радио. Все, что происходило в Ленинграде, — происходило на ее глазах: как примеры беспримерного мужества и героизма, так и страшные, дикие вещи, о которых говорили шепотом на кухне: людоедство. Слухи по голоду ползли страшные. Все хуже становилось Николаю Молчанову. Ольга методично отмечала в своем дневнике: «Николай не дотянет — это явно. Он стал уже не только страшен внешне, но жалок внутренне. Он оголодал до потери достоинства почти что. Он падает без сознания. Он как-то особо медлителен стал в движениях. Он ест жадно, широко раскрыв глаза, глотает, не чувствуя вкуса. Он раздражает меня до острой ненависти к нему, я ору на него, придираюсь к нему, а он кроток, как мама. Я знаю, что я сука, но ведь и на мне должно было все это сказаться»[327]
.Пришли холода, непривычные, очень сильные холода. Зима 1941/42 года по совокупным показателям являлась одной из самых холодных за весь период систематических инструментальных наблюдений за погодой в Санкт-Петербурге — Ленинграде. Среднесуточная температура устойчиво опустилась ниже 0 °C уже 11 октября и стала устойчиво положительной лишь после 7 апреля 1942 года — климатическая зима составила 178 дней, то есть половину года.
И в то же время Берггольц, ежедневно видя гибель людей, ухаживая за безнадежным мужем, писала потрясающие по силе воздействия стихи: