Разве только на конюшне у него прибавились две лошади, а в доме появился еще один повар; кроме того, поскольку Маргарита Жели, любовница маркиза, сочла своим долгом казаться глубоко опечаленной его браком, Рауль, будучи истинным дворянином, изъял одну из трех кашемировых шалей, положенных им в свадебную корзину своей невесты, и преподнес ее Маргарите, на чьих плечах эта шаль вызывала восхищение и зависть всех жительниц Шатодёна.
Кругу своих друзей и Маргарите он уделял ровно столько же времени, сколько и до женитьбы на Эмме; лошади и собаки по-прежнему составляли все ту же часть его привязанностей, а карточная игра — его доходов.
Но вместе с тем в Шатодёне маркиз чувствовал настоящее одиночество, и он попытался чем-то заполнить его, как мы уже отмечали перед тем как перейти к отступлению, которое только что закончилось.
С кавалерами ордена Святого Людовика у него не могло быть никаких общих дел: все их время и все их способности были поглощены бесконечными толкованиями статей из "Французской газеты" и "Ежедневной газеты".
Учащиеся коллежа выглядели в этом смысле лучше, и некоторые из них уже обнаружили наиболее счастливые свои дарования. Господин д’Эскоман решил не дать им пропасть и определился к молодежи наставником.
Но вовсе не к риторике и философии направлял маркиз занятия юнцов, а к тому, что составляет одновременно и доблести дворянина, и пороки Арлекина: к картам, вину и женщинам.
Спустя полгода г-н д’Эскоман с полным правом мог гордиться своими учениками: они совершенно перевернули жизнь города Шатодёна. Элегантные экипажи разъезжали по местам гуляний; ночные серенады охотничьих рожков заглушали звон колоколов, отзвуки которых одни прежде нарушали тишину, и всю ночь не давали спать мирным жителям старого городка; эти фанфары сменялись веселым пением беспутных компаний, стоившим многим горожанам бессонных ночей; множество ситцевых платьев сменилось на шелковые и бархатные, и многие матери оплакивали своих дочерей, сбившихся с пути истинного; наконец, местные ханжи, крестясь, подсчитывали огромные суммы, проигранные молодыми вертопрахами в клубе, к л обе или к л оубе (шатодёнское общество никак не могло договориться о произношении этого слова, столь нового для него, как и нравы тех, кто принес его в городок).
II
ЛУИ ДЕ ФОНТАНЬЁ
Мы начинаем наш рассказ, которому предшествующие страницы служат прологом, с того времени, когда истекли два года супружества маркиза д’Эскомана и Эммы де Нантёй и все, что можно было ожидать от этого брака, сбылось.
Всякая незарубцованная рана распространяется вширь и застаревает; таков уж закон физической и нравственной природы человека: ни пороки, ни страдания не остаются неизменными; за эти два года страдания Эммы стали глубже, пороки же г-на д’Эскомана усилились.
Скажем более, эти пороки перешли ту грань, за которой они утратили аромат изящества и молодости, позволявший их сносить, и уже сам свет, всегда столь равнодушный к супружеским печалям, в конце концов возмутился поведением этого человека, сбросившего с себя маску приличий и давшего волю своим страстям.
Эмма перешла от печали к унынию, от уныния — к отчаянию; наконец, от отчаяния она пришла к грустной и тихой покорности судьбе.
Уже давно было сказано, но, поскольку великие истины в особенности нуждаются в повторении, необходимо повторить: несчастье возвышает и укрепляет души, достаточно сильные, для того чтобы не быть им сломленными. С юности Эмме довелось пить из чаши страданий; еще ребенком она увидела свою мать облаченной в траур, а в девичестве надела его сама; одиночество, в котором она выросла — ведь понятно, что любовь Сюзанны Мотте служила ей лишь физической опорой, — одиночество, в котором она выросла, расположило ее сердце к твердости. Горькое испытание, выпавшее на ее долю, придало этому сердцу сильную закалку. И потому, как только прошли первые вспышки разочарования, она внешне успокоилась и с достоинством переносила свое несчастье. Эмма сумела скрыть слезы за улыбкой равнодушия; она презрением убила в себе любовь, сочтя ее для себя недостойной, и, когда эта любовь умерла в ней, она не стала искать в жизни никаких утешений, а наоборот, настолько прикрылась личиной беззаботности и остроумной пренебрежительности ко всем окружавшим ее знакам внимания, что, казалось, ничто уже не должно было взволновать тело этой женщины, которому приписывалась холодность мрамора, чьей белизной оно уже обладало.
Но рядом с Эммой находился человек, который не мог подражать ей в ее покорности судьбе.
Это была Сюзанна Мотте.
Недооценить добродетель, пренебречь красотой Эммы — уже это было для кормилицы непростительным преступлением. Но заставить истекать слезами ее голубые и, по словам Сюзанны, самые восхитительные на свете глаза, причинять горе молодой женщине, которую она до сих пор еще иногда качала на своих коленях как ребенка, — это означало получить в ней непримиримого врага.