Стремясь к тому, чтобы как-то поладить с уже, по сути дела, устаревшей формой науки, экзегеты считали необходимым гармонизировать отношения между нею и Евангелием, ничего при этом не приобретая. Однако научная атмосфера очень сильно изменилась, потому что наука ушла далеко вперед. Сегодня многие учение, не будучи христианами, благосклонно относятся к области духа, и может случиться так, что произвольные уступки, сделанные прежней науке, окажутся бесполезными и губительными, а все дело в том, что у наших экзегетов просто нет никакой научной культуры».
Этот отступление совершалось медленно и незаметно. Мне кажется, что оно началось много веков назад — с тех пор, как Фома Аквинский положил в основу богословия постулаты гениального языческого философа Аристотеля. Здесь я не буду настаивать на столь далеких истоках (467), однако быстрое развитие этой тенденции можно проследить по работам теологов и экзегетов последних десятилетий.
Вспоминаю об одном очень показательном разговоре, который состоялся у меня с несколькими друзьями-священниками. Они уже несколько лет знали, что я не пережил той интеллектуальной эволюции, через которую прошли они сами. Мы не торопились поднимать эту тему, боясь ранить друг друга: ведь теперь различие в наших позициях было просто огромным. Однако потом они сказали, что когда-то в молодости и в первые годы учебы в семинарии они тоже верили (как я это делаю до сих пор) во все евангельские чудеса: в исцеления, хождение по водам, а также в то, что почти все слова, которые в Евангелии говорит Иисус, говорил именно он. Будучи хорошими священниками, они не довольствовались пережевыванием того, что когда-то усвоили и постоянно следили за новыми работами в области теологии и экзегезы. И вот тогда, постепенно знакомясь со всем тем, чему теперь — в том же самом университете, где когда-то учились и они — учат новые богословы, они прошли через тяжелый период в их жизни и пережили настоящий кризис веры. Теперь они достигли нового равновесия. Они считают, что им удалось сохранить самое главное, но только в новом понимании, где нет места ничему чудесному. «И теперь, — сказали они, — ты хочешь, чтобы мы пошли вспять, чтобы вернулись к тому, что оставили? Нет! Это очень нелегко: ведь то, через что мы прошли, стоило нам очень дорого. Такие вещи дважды в жизни не делаются. И к тому же ты совершенно одинок. Никто не последует за тобой».
Говоря о таких теологах, отец Даниэль Анж называет их «богословами подозрения» (по аналогии с «философами подозрения»), и надо сказать, что их сегодня очень много (468). Однако немало и тех, кто преодолевает всякое «подозрение», приходя к простому и чистому отрицанию. Вспоминаю, как в октябре 2003 года я участвовал в «круглом столе» в Жуан ле Пен, где были еще четыре собеседника, и среди них — священник и ректор Высшего богословского института (Ницца/София-Антиполис). Припомнив, сколько ученых работает в этом институте, придется признать, что должность у священника была довольно серьезной. И вот я услышал, как он с горделивой уверенностью заявил, что христианство вошло в историю нашего мира для того, «чтобы вырвать нас из-под власти священного» и что так называемого «сверхъестественного» больше не существует. Я ручаюсь, что сказано было именно так, слово в слово, и даже если эти слова вернуть в более широкий контекст всей беседы, они все равно будут означать именно это. Вспоминаю также, как, услышав столь чудовищное заявление, профессор Басараб Николеску в изумлении посмотрел на говорившего. А ведь этот профессор, физик и специалист в области элементарных частиц, не является священником — он просто принадлежит к православной религии!
Этой причине, быть может, чрезмерно умозрительной, но тем не менее важной, часто сопутствует другая, более эмоциональная. У людей складывается впечатление, обычно неосознаваемое, что вера в чудеса, которые были в жизни Христа и святых, сопровождается каким-то назойливо морализирующим, душным, нередко слишком сентиментальным и совершенно невыносимым благочестием, которое зачастую вызывает резкое, почти физическое отвращение.
Я вполне понимаю такую реакцию, потому что сам испытываю нечто подобное, читая сообщения о каких-то более или менее правдоподобных явлениях Девы Марии и Христа или перелистывая бесконечные слащавые жития святых. Но я считаю, что если мы лучше понимаем сам механизм таких рассказов, мы адекватнее воспринимаем и психологию читателя. Такие рассказы всегда связаны с определенной эпохой, с каким-то регионом, с конкретной личностью, причем часто это не только вопрос стиля, но и самой темы. Это, однако, не означает, будто в таких сообщениях вообще нет ничего от Бога: на самом деле все гораздо сложнее, хотя я прекрасно понимаю, что морализирующая слащавость многих наших «житий» немало способствовала тому, чтобы серьезно подорвать благоговейное отношение к Божьим деяниям.