Сын родовитого аристократа и крепостной крестьянки, Федоров не был оставлен отцом без образования и приобрел уже собственными усилиями громадную эрудицию, проработав всю жизнь в библиотеке Румянцевского музея. Вел он жизнь подвижника, спал на сундуке, многократно отказывался от повышения жалованья. Всю жизнь писал, разрабатывая гигантскую жизненно-религиозную концепцию, которую назвал «Философия общего дела», но ничего не печатал, хотя со временем стал известен в узких кругах элиты: им заинтересовались Достоевский, Толстой, Владимир Соловьев. У него появились также ревностные ученики, после смерти учителя издавшие его бумаги в двух громадных томах, причем не в столицах, а в городе, именовавшемся тогда Верный (потом Фрунзе, потом Бишкек). Издание подоспело как раз ко времени расцвета так называемого русского религиозно-культурного ренессанса, и в кругах новых русских религиозных философов Федоров стал культовой фигурой. Очень возносил Федорова Бердяев, считавший его родоначальником нового, активного христианского жизнепонимания. Владимир Соловьев под влиянием Федорова написал цикл статей «Смысл любви», которые многие (и особенно Бердяев) считают лучшим из когда-либо написанного на эту тему после Платона.
Самое интересное, что этот квази-христианский философ сохранил свой авторитет у большевиков, отметивших в 1928 году его столетний юбилей. Имя Федорова достаточно часто упоминалось в позитивном контексте в связи с Циолковским, которого, считалось, он был учителем. А в 1982 году произошло нечто совсем неожиданное: в самый что ни на есть застой издали объемистый том сочинений Федорова — единственного из русских религиозных философов, удостоившихся в советское время такой, так сказать, посмертной реабилитации.
Парадокс Федорова в его советском продлении станет понятным, если вспомнить тезисы о Фейербахе Маркса: философы до сих пор объясняли мир, а дело в том, что его изменить. Это и есть главная мысль Федорова: человечество должно преодолеть свою вековую социальную и культурную рознь и объединиться в общем деле тотальной регуляции природы, конечной целью которой должно стать воскрешение мертвых. Так вот, если вычесть из построений Федорова эту экстравагантную идею, то его философия, с ее основной идеей активности человека, объединенного человечества, окажется чуть ли не полностью совпадающей с магистральной линией мировоззрения людей XIX-XX веков, например, с марксизмом или с американским прагматизмом. Это идеология технологической цивилизации и техногенного человечества. Федоров, например, пишет так:
Мысль и бытие не тождественны, то есть мысль не осуществлена, а она должна быть осуществлена. Мир дан не на поглядение, не миросозерцание — цель человека. Человек всегда считал возможным действие на мир, изменение его согласно своим желаниям… без действия, без освобождения свобода, оставаясь знанием только, будет фикциею. Свободными делаются, а не рождаются.
Вот это и есть, если угодно, одиннадцатый тезис о Фейербахе. Нужно ли христианство в такой системе идей, в самой такой установке? Протоиерей Флоровский, автор «Истории русского богословия», писал о Федорове:
Главная странность его системы в том, что из нее легко вычесть «гипотезу Бога», и в ней ничего не переменилось бы… И в таком «человеко-божеском» истолковании эта система оказывается более целостной и связной, чем при попытке понимать ее в плане исторического христианства. Христианский убор системы не должен вводить в заблуждение.
Но то, что Флоровскому виделось как неорганический религиозный привесок к системе технологического активизма, то Бердяев понимал как подлинно новое слово в христианском мироотношении: