К детям мне теперь даже приближаться не разрешено. «Домашний уход за больными» – вот максимум того, что было позволено после УДО. Меня, впрочем, это вполне устраивало. Та первая женщина, за которой мне поручили ухаживать, оказалась очень милой и все время благодарила за помощь. А я была даже рада находиться вдали от шума и большого количества людей. В «Декагоне» было слишком шумно; там сидело много женщин, обиженных жизнью и людьми, да и сволочных охранников хватало. Еще в самую первую неделю моего заключения, в Брукхевене, до того как меня перевели в «Декагон», у меня на глазах одной из моих сокамерниц охранник пряжкой ремня со всей силы врезал по затылку только за то, что она столкнула на пол тарелку с едой. А потом он еще заставил эту женщину опуститься на четвереньки и есть прямо с пола. Она попыталась было, но ее тут же стало выворачивать наизнанку, и охранник поволок беднягу в лазарет. Между прочим, еда была не такой уж и плохой – кукурузный пудинг с тушенкой. По-моему, она просто больна была; может, грипп подхватила или еще что. «Декагон» был, безусловно, лучше Брукхевена; в Брукхевене охранники очень любили догола раздевать женщин-заключенных и обыскивать чуть ли не на каждом входе-выходе, а то и просто так. Но и в «Декагоне» все же случались всякие драматические истории между заключенными и надзирателями. Впрочем, даже когда выпадали относительно спокойные дни и каждый работал на своем месте, вокруг все равно царил неумолчный шум – смех, ссоры, потасовки, чьи-то истерические выкрики и так далее до бесконечности. Даже когда в камерах гасили свет, уровень шума лишь немного снижался – с оглушительного рева до средней громкости лая. Во всяком случае, мне так представлялось. Тишина и покой – вот что более всего привлекало меня в работе домашней сиделки. Однако всего через месяц мне пришлось с моей подопечной расстаться: оказалось, что у нее есть внуки, которые навещают ее по уик-эндам. И тот офицер полиции, к которому я была прикреплена, подыскал мне нечто аналогичное, но уже никак не связанное с детьми – это была работа в частной лечебнице для тяжелобольных, которая хоть и не называлась хосписом, но именно хосписом, по сути дела, и являлась. Сперва мне не нравилось, что вокруг столько людей, да еще занимающих более высокую должность, перед которыми я должна отчитываться. Но постепенно я к этому привыкла, тем более мое начальство и не думало мной командовать или угрожать мне. Я привыкла даже к тому, что все вокруг облачены в медицинскую форму – а всякая форма вызывала у меня отвратительное ощущение пребывания в тюрьме.
И все-таки я ухитрилась выжить, хоть и провела в «Декагоне» целых пятнадцать лет. Впрочем, я вряд ли все это выдержала бы, если бы не возможность играть в баскетбол по уик-эндам и не поддержка Джулии, моей сокамерницы и единственной подруги. Первые два года нас с ней – а мы обе были осуждены за преступления над малолетними – все обходили стороной даже в столовой. В нас плевали, нас обзывали и проклинали, а охранники то и дело переворачивали все вверх дном в нашей камере. К счастью, через какое-то время о нас практически забыли. Мы находились в самом низу местной иерархической лестницы – убийц, поджигателей, наркоторговцев, революционеров-бомбометателей и душевнобольных. Все они считали растление детей самым наигнуснейшим преступлением – разумеется, полная чушь и притворство, потому что наркоторговцам, например, вообще наплевать, кого они там травят и сколько лет тем людям, которые покупают их чертово зелье; а поджигатели и вовсе не отделяют детей от прочих членов семьи, так что малыши сгорают вместе с родителями в подожженных домах и квартирах; да и бомбометатели не очень-то точно знают, в кого именно попадут. Но если бы кто-то усомнился в том, действительно ли они так сильно меня и Джулию ненавидят, ему достаточно было бы посмотреть по сторонам: эти женщины старательно демонстрировали свою любовь к детям; каждый свободный кусочек на стенах камеры был украшен изображениями младенцев и детишек чуть постарше. Как родных, так и чужих. Чтобы лишний раз уязвить нас, годился любой ребенок.