Взаимосвязь между записной книжкой автора и его будущим произведением весьма сложная, витиеватая, порой вне воли автора закодированная. Редко случается, что произведение в точности соответствует той заметке, которая послужила толчком к сочинению этого произведения. Связь между сюжетом, бегло записанным, и будущей вещью не бывает прямой: герои самовольничают, ломают задуманный сюжет, видоизменяют его согласно своему реалистическому характеру.
Есть записные книжки филигранно отделанные — это великолепные самостоятельные литературные произведения, хотя авторы их, возможно, и не ставили перед собой такой цели.
И есть трагические записные книжки. В том смысле трагические, что писатель вел их потому, что понимал: книгу ему уже не написать. И весь свой талант, душу, совесть расточал в отрывочных записях.
А они перерастали в последнюю, посмертную книгу автора.
Потребность вести заметки возникала у меня сперва непроизвольно и мимолетно, но очень быстро превратилась в настойчивую, теребящую необходимость. И я поддался ей бесхитростно, не задумываясь над ее особенностями.
Жизнь в далеком от большого города поселке приблизила меня к той, быть может, не совсем типической действительности, о которой я ранее не имел четкого представления. Новые впечатления обрушились на меня. На долгие годы это во многом определило характер моей литературной работы.
Но мне не удалось высказать все, что я наблюдал и о чем думал в течение этого многолетия. Не удастся, разумеется, никогда.
Заметки, которые я веду здесь, постоянные, неотвратимые, названы мною
Мало ли какие соображения и воспоминания взбредут в голову старого человека, сидящего в одиночестве долгими зимними вечерами у жарко топящейся печки с открытой дверцей.
Жители нашего поселка не говорят о своих владениях:
— У меня в саду…
Или:
— У меня на огороде…
А вместо этого:
— У меня на участке.
Свои огороды и сады они называют участками, то есть так, как это называлось, когда им отводили землю для застройки.
В этом слове — участок, — пожалуй, ярче всего видно, что наш поселок переселенческий. И хотя ему уже лет сорок, подлинных корней здесь нет. Сорок лет — пустяки для корня.
Обживается дом, обживается местожительство не только продолжительностью жизни в нем, но и смертями близких, могилами.
В могилах — корень, то есть под землей, как у дерева.
Нечто подобное происходит и в городе, в городском доме.
Я живу в относительно новом доме, он построен лет двадцать назад. И первые десять лет дом был для меня все время новым, не моим.
Но вот в одном из подъездов умер приятель-сосед. В другом — и муж и жена, мои близкие друзья.
В третьем скончался великий поэт, которого любил не только я, а вся страна.
Затем — еще, и еще, и еще.
И дом обжился, стал моим. Мне здесь умирать.
«Почему Вы пишете?» — обратилась ко мне французская газета «Либерасьон». В своем письме редакция сообщала, что вот уже лет шестьдесят, начиная с двадцатых годов нынешнего века, «Либерасьон» адресуется ко многим писателям мира с этим вопросом.
Как-то так получилось, что я не собрался с духом ответить вовремя, а сроки в письме были указаны. И вот теперь, когда они давно миновали, мне все-таки захотелось сформулировать, может, уже просто для себя — почему же я пишу?
Разумеется, мне известен самый верный и самый, казалось бы, простой, но, к сожалению, изрядно поношенный ответ: пишу потому, что не могу не писать. Когда это выстраданное объяснение прозвучало впервые, да еще в устах великого писателя, оно было исчерпывающим: его гениальные произведения свидетельствовали, что он не мог не написать их. А одно из них даже так впрямую и называлось: «Не могу молчать».
Однако затем формулировка эта стала запросто блуждать по рукам литераторов, как бумажная кредитка, не обеспеченная золотым запасом авторского таланта и высокой нравственности; постепенно она превратилась как бы в непременное и рядовое свойство каждого члена Союза писателей. И получалось, что все писатели чохом не могут молчать. Но ведь в конечном счете, как ни парадоксально это звучит, читатель, а не писатель судит, была ли у него, у данного автора, такая уж острая, не дающая ему перевести дух потребность сочинять свои произведения.
Это пространное вступление понадобилось мне лишь для того, чтобы объяснить, что я не рискую воспользоваться столь соблазнительным ответом на вопрос, заданный мне французской газетой.
Не рискую, не имею права, хотя бы потому, что были долгие годы, да и сейчас случается, что я испытывал и продолжаю испытывать кипящую необходимость поделиться некоторыми своими мыслями и наблюдениями, но далеко не всегда делаю это. Получается, что я умел и умею, мог и могу молчать. Правда, бывало и бывает, что молчание — это не всякий раз форма робости, а иногда — мужества. Устоять, не включаясь в общий хор и даже для вида не раскрывая бутафорского молчаливого рта — пусть очевидно будет, что ты промолчал, — для этого тоже требовалась некоторая отвага.
Но все-таки, почему же я пишу?