Полная картина была мне ответом в мой последний день смертной жизни. Процессия обтесанных камней, менгиров и риголитов, являла в этих безысходных тенях ряд бесстрастных лиц, подземные гримасы и шипение, оскаленные в угрозе зубы, бесконечные ряды укоренившихся богов и духов, протянувшиеся по склонам, холм за холмом, пропадающие из виду вдали от зеркала уродливых косых глаз. И все эти верные бойцы, каждый из которых в день посвящения протягивал крепкие жадные руки, алым прикосновением веры в требования к нашему времени, жизни, к нашей любви и нашим страхам, стали теперь только тайной, все забыто, уничтожено наползающими беспощадными переменами. Нес ли их голоса этот одинокий ветер? Дрожал ли я, слыша эхо кровавой мольбы, треск разрываемой молодой плоти, изумление обнаженного сердца, ошеломленные последние удары настойчивой ярости? Пал ли я на колени перед ужасным наследием святой тирании, как любой невежа, прячущийся в густых тенях?
Армии верных ушли. Они шагали, поднимая волны пыли и пепла. Жрецы и жрицы, поддавшиеся надежде, несущие свои убеждения с отчаянной жаждой демонов, хранящих ужасные души, как свое богатство, они остались в трещинах своих идолов, в обломках и осколках костей, сохранившихся среди камней; вот и все.
Полная картина – проклятие историка. Бесконечные уроки бессмысленности игр разума, чувств и веры.
По-настоящему стоящие историки, на мой взгляд, это те, кто завершает жизнь актом короткого самоубийства.
Мама обожала его руки. Руки музыканта. Руки скульптора. Руки художника. Увы, руки принадлежали кому-то другому, ведь канцлер Трибан Гнол не обладал нужными талантами. И все же его любовь к своим рукам, пусть и омраченная насмешкой – физический дар без должного применения, – с годами росла. Руки стали в каком-то смысле его шедевром. Погруженный в мысли, он следил за их движениями, исполненными грации и изящества. Ни одному художнику не заполучить истинной красоты этих бессмысленных орудий, и с такой мрачной оценкой он давно уже примирился. А теперь совершенство ушло. Целители сделали, что могли, но Трибан Гнол замечал искажение, портящее когда-то идеальные линии. Он все еще слышал, как щелкают кости в пальцах, предавая все, что любила и втайне боготворила мама.
Отец, конечно, только посмеялся бы. Угрюмым хриплым смехом. Ну, то есть не его настоящий отец. Просто мужчина, который управлял домом с тупоголовой мрачной жестокостью. Он знал, что любимый сын жены рожден не от него. Руки у отца были толстые и неуклюжие – и по злой иронии, в этих дубовых орудиях жил талант художника. Нет, идеальные руки достались Трибану Гнолу от любовника матери, молодого (такого молодого в то время) консорта, Турудала Бризада, человека, который был кем угодно, только не тем, кем казался. Всем и ничем.
Мать наверняка одобрила бы сына, нашедшего в консорте – собственном отце – идеального любовника.
Таковы были грязные причуды дворцовой жизни при короле Эзгаре Дисканаре – все это теперь казалось старьем, позабытым, горьким, как пепел на губах Трибана Гнола. Консорт ушел, но и остался. Ушедшее, возможно навсегда, прикосновение, консорт, чье существование стало эфемерным, как его безвременная красота.
Эфемерным, да. Как все, что бывало когда-то в этих руках; как все, что перебирали эти длинные, тонкие пальцы. Он понимал, что жалеет себя. Старик, который уже не надеется никого привлечь.