Крач злился, это было ясно, и Эрпу, конечно, было неприятно видеть, что все его воодушевляющие слова прозвучали впустую, хотя он мог бы утешить себя мыслью, что таким способом приятно сократил себе несколько часов ожидания. Он находил поведение практиканта неслыханным. Даже если Крач считал себя достойнее коллеги Бродер, то есть заходил в своем высокомерии так далеко, что ставил под сомнение правильность коллективного решения, совершенно свободного от предвзятости, даже если он думал, что все знает лучше всех, и потому не мог заставить себя промолвить хотя бы одно одобрительное слово в адрес тех, кто так разумно решил сложный вопрос, то можно было бы ожидать по крайней мере выражения грустной примиренности. Может быть, Эрпу только показалось, будто он увидел насмешливо искривленные губы, когда в третий раз подчеркнул, что как симпатии, так и антипатии абсолютно исключены, но ожесточенное молчание, злой взгляд и вставшие словно от гнева дыбом щетинистые волосы были достаточно красноречивы; наглая выходка, которую позволил себе Крач в конце беседы, когда Эрп встал за мылом и полотенцем, а Крач продолжал сидеть, была уже излишней, и без того не оставалось сомнения: этот тип его ненавидел. Крач произнес, делая ударение на первом «вы»: «Почему же вы не отправились в деревню, если вы по горло сыты Берлином?» — но, к счастью, не стал дожидаться ответа, а удалился, не простившись. Фрейлейн Завацки с возмущением заявила, что в жизни не видела ничего подобного. Эрп даже испытал некоторое облегчение, указав ей на молодость Крача. Он улыбался при этом, но ему было не до смеха. Иметь врагов было для него мучительно. Он привык к популярности.
Крик раздался в тот момент, когда герр Пашке закрывал окно, и, естественно, он тут же опять распахнул его, пристроил между животом и подоконником подушку и в надежде на продолжение или по крайней мере на объяснение столь необычного в это время (было только 19.00 часов) события снова высунул голову в туман, не обращая внимания на протесты жены и дочери. Но улица была такой же, как всегда в это время: такси, мальчишка с пакетом булочек в руке, женщина с детской коляской, мужчина в очках и с портфелем — типичный житель района новостроек, должно быть вообразивший, будто здесь, в этой старой части города, марок за тридцать-сорок можно поразвлечься приключеньицем, — все это почти неслышно выныривало из тумана и снова погружалось в него, когда белый конус уличного фонаря оставался позади (старые газовые фонари снесли лишь год назад, чугунные столбы еще валялись на расчищенном от развалин участке), и тому, кто был здесь впервые, все это наверняка казалось призрачным, но вызывало полное разочарование у Пашке, который перегнулся через подоконник, чтобы посмотреть, заперта ли входная дверь (она была заперта) и горит ли свет над воротами (он не горел), потом пронесся через комнату, мимо жены, накрывавшей на стол, через коридор в уборную, взобрался там на крышку унитаза, чтобы взглянуть в оконце, но ничего не увидел, так как двор и три ряда лестничных окон бокового флигеля были погружены в темноту. Шаркая ногами, он побрел обратно в комнату, где уже сидела и ела Анита; не переставая жевать, она сказала: «А что на дворе торчит какой-то дядька и, задрав башку, пялится на окна, ты и от меня мог бы узнать, папаша!»