В то время как заместитель Эрпа внешне реагировал на происходящее, сам Эрп все еще лежал на кровати фрейлейн Бродер и продолжал дискуссию, которая приобретала для них обоих все большее значение. Поскольку его аргументы теперь никто не опровергал, он счел их слишком меткими и ценными, чтобы оставить только в голове. И потому он собрал их воедино и, вместо того чтобы спать, через несколько часов (после разговора с Элизабет) изложил в письме, письме № 2, имевшем, правда, дату и подпись, но тоже без обращения и состоявшем лишь из обрывков мыслей, которые он не упорядочил, потому что они не поддавались упорядочению. Выглядело все это так.
«Величайшие события в жизни кратки и однократны: рождение и смерть. Не есть ли страх перед краткостью и однократностью любви страх перед ее величием?
Она любит реальности? Опьянение — одно из них, как и отрезвление. Скорее всего она не любит их, она их боится.
Лишь одно желание неосуществимо: чтобы все осталось таким, как оно есть. Сожаления достоин тот, кто при виде накрытого стола не может не думать об объедках, грязных тарелках, обглоданных костях и пятнах на скатерти.
Очень редко встречаешь человека, с которым стоит спорить.
Жизнь в собственном, строго реальном смысле может ведь быть только одним — сознательным существованием в настоящем времени. Живет ли вообще тот, кто не в состоянии стоять на грани прошлого и будущего, неустрашимо, без головокружения, забыв об опыте и предвидении?
Бывает ли такое: женщина, слишком умная для любви?
Вернейшее средство против большой любви — поддаваться малейшему искушению.
Событие: когда ему становится ясно, что то, что она говорит, заинтересовало бы его даже и в том случае, если бы она не была женщиной.
Правда о спящей красавице: она разбудила принца, который ради собственного спокойствия насадил живую изгородь между собой и миром».
Все это он придумал во время обвинительной речи Аниты, и даже гораздо больше, но кое-что в письмо не включил, например такое: каждая попытка совращения построена на лжи. Вероятно, фрейлейн Бродер перевела бы «ложь» словом «иллюзия» и увидела бы в этом подтверждение своего тезиса о несовершенстве наслаждения, а может быть (что было бы еще хуже), и угадала бы, о чем он при этом думал: об Элизабет. То, что ее имя никогда не произносилось ими, было ложью, ложью посредством умышленного умалчивания. Во время их ночного разговора он ежеминутно вспоминал женщину, с которой прожил двенадцать лет, — сравнивая, доказывая или опровергая.
Он мог сказать о ней только хорошее, но чувствовал, что момент для этого неподходящий.
Это был лучший из всех моментов. Впоследствии его объяснения почти не тормозили ход событий. Он никогда не клеветал на Элизабет, никогда не приписывал ей вины, которой за ней не было, из честности, конечно, но и из тактических соображений (направленных против него же). Однако в этот вечер главной причиной его умолчания было то, что имя ее стало бы барьером между ним и фрейлейн Бродер. До тех пор пока он еще мог надеяться на победу, он должен был низвести до минимума чувство вины у нее, он не смел наделять привлекательными чертами обманутую, он должен был дать ей, обманывающей, возможность представить себе домашнего дракона, мещанку, саму фригидность или же нимфоманку, обманывать которую было бы только актом справедливости. И он знал: имя его жены в устах любимой было бы лучшей защитой от него.
А умная девица этого и не подозревала? Почему она никогда не спрашивала о жене, ничего не хотела узнать о детях? Может быть, такая надежная защита ей была вовсе не по душе?